Санскрит во льдах, или Возвращение из Офира - [120]
И жизнь прочих была безотцовщиной — она продолжалась на пустой земле без того первого товарища, который вывел бы их за руку к людям…» (с. 254).
«Безотцовщина», «сиротство» — один из национальных архетипов, художественно воссозданный Платоновым, удовлетворительно разъясняющий и почему «сироты» усвоили коммунизм, и почему он усвоен в «сиротском» варианте, следствием чего явилось истребление всех «не — сирот».
Какой же человеческий тип вырастет из сироты? «Почти каждый из тех, чье пришествие приветствовала чевенгурская большевистская организация, сделал из себя человека личными силами… — это были сплошь самодельные люди» (с. 255).
Если искать роману другой подзаголовок вместо существующего, я взял бы «самодельные люди». В этой метафоре многое соединилось: и «отцеубийство — сиротство»; и убеждение молодого автора, будто пол — буржуазный пережиток, от которого новым людям нужно отказаться (и тогда, добавлю, нет иного средства, как родиться от самого себя, буквально реализовав метафору «самодельные люди»); наконец, несформулированная вера, вытекающая из «отцеубийства»: мир начинается и заканчивается тобой, поэтому спеши, не задумываясь, расчистить место себе, своей идее; сопротивляться будут лишь враги, а их нечего жалеть.
«Безотцовщине — сиротству» весь мир враждебен (психология, угаданная Достоевским в Смердякове), ибо существует независимо от сироты, хочет он или нет, и этот мир можно лишь ненавидеть (одновременно — бояться, и ненависть из боязни). В большинстве случаев «самодельный» — эвфемизм другой внутренней ситуации: не ты себя делаешь (тогда был бы творцом, равносильным божеству), а тебя вне твоих личных расчетов «делает» внешняя среда, из‑за чего, кстати, возникает ложная мысль (Базаров, «Отцы и дети»): измените среду, изменятся люди.
Вряд ли дело в среде. В «самодельных людях» нечему меняться, они сами по себе никто — Платонов заметил это. Чепурный, сомневаясь, пролетариев ли привел в Чевенгур Прокопий, сообщает ему свои сомнения. «Ого — не пролетариат! — сказал он<…>Это же интернациональные пролетарии: видишь, они не русские, не армяне, не татары, а- никто!» (с. 256).
Но с никем и результат будет ничто, и писатель изображает коммунизм в Чевенгуре как тотальное ничто. «Перед началом заседания чевенгурского ревкома всегда зажигалась лампа, и она горела до конца обсуждения всех вопросов. Этим самым, по мнению Прокофия Дванова, создавался современный символ, что свет солнечной жизни на земле должен быть заменен искусственным светом человеческого ума» (с. 257).
Многозначный образ: свет ума светлее солнца; ум — судья всех дел, но ум «коммунистический»; коммунизм — вот настоящий свет/солнце — выдумка, не подвергнутая критической коррекции (да и как корректировать суеверия?), объявлена смыслом жизни народов. В этом, напомню, отличие хилиазма русской литературной утопии от хилиазма западных литературных утопий: последние так и остались в книге либо практиковались добровольцами, но в том и в другом случае этот хилиазм был изжит. Нормой существования хилиастическая утопия сделалась при советской власти. Персонажи Платонова демонстрируют ту сторону народного сознания (помните: показать Русь с одного боку?), благодаря которой так легко и доверчиво усвоена утопия.
Писатель нет — нет, да сравнивает революцию, ее события с явлениями циклическими, природными. «Революция прошла, урожай ее собран». «В мире было, как вечером» (с. 285). «Вместо солнца- светила коммунизма, тепла и товарищества — на небе постепенно засияла луна — светило одиноких, светило бродяг, бредущих зря. Свет луны робко озарил степь, и пространства предстали взору такими, словно они лежали на том свете<…>В глубину наступавшей ночи, из коммунизма — в безвестность уходили несколько человек» (с. 290).
Коммунизм — это день, результат естественного течения времени, не требующего вмешательства людей. Так и понял Чепурный, приказав чевенгурцам ничего не делать: коммунизм сам прокормит всех, ешьте, что растет вокруг, все ваше. Такое отношение ведет к понижению уровня, достигнутого культурой; человек теряет отличительные признаки — но в этом и состоит содержание русского утопизма: уничтожить разнообразие, иначе не бывать всеобщему счастью. В этой логике развиваются мысли и действия героев.
«Чепурного коммунизм мучил, как мучила отца Дванова тайна посмертной жизни, и Чепурный не вытерпел тайны времени и прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма в Чевенгуре — так же, как рыбак Дванов не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть, чтобы заранее испытать красоту того света» (с. 285).
Эти строки — пример того, как благой (по авторскому намерению, я полагаю) смысл превращается в противоположный, если обратиться к метафорическому толкованию. Коммунизм сравнивается со смертью; Чепурный бросился в коммунизм, как отец Саши в смерть; коммунизм/смерть — это жизнь на том свете — вот что содержится в метафоре, вряд ли так осознанной Платоновым, ибо задачу свою он видел в том, чтобы показать рождение коммунистических отношений среди тех, кого хорошо знал и кому было открыто его сердце. Однако у этих людей коммунизм оборачивался злом. Нужны, вероятно, какие‑то другие люди, чтобы мечта о тысячелетнем царстве дала благие плоды. Один из героев почти догадался: «Хорошо быть ангелом, — думал Яков Титыч, — если б они были. Человеку иногда скучно с одними людьми» (с. 292). «Какой же это коммунизм?<…>Тут зараза, а не коммунизм. Пора тебе ехать, товарищ Копенкин, отсюда- вдаль» (с. 273–274). Т. е. туда, где коммунизм есть, здесь же, в Чевенгуре, его нет, словно утверждает автор.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге известного литературоведа и культуролога, профессора, доктора филологических наук Валерия Земскова осмысливается специфика «русской идентичности» в современном мире и «образа России» как культурно-цивилизационного субъекта мировой истории. Автор новаторски разрабатывает теоретический инструментарий имагологии, межкультурных коммуникаций в европейском и глобальном масштабе. Он дает инновационную постановку проблем цивилизационно-культурного пограничья как «универсальной константы, энергетического источника и средства самостроения мирового историко-культурного/литературного процесса», т. е.
Михаил Осипович Гершензон (1869–1925) – историк русской литературы и общественной мысли XIX века, философ, публицист, переводчик, редактор и издатель и, прежде всего, тонкий и яркий писатель.В том входят книги, посвященные исследованию духовной атмосферы и развития общественной мысли в России (преимущественно 30-40-х годов XIX в.) методом воссоздания индивидуальных биографий ряда деятелей, наложивших печать своей личности на жизнь русского общества последекабрьского периода, а также и тех людей, которые не выдерживали «тяжести эпохи» и резко меняли предназначенные им пути.
Настоящим томом продолжается издание сочинений русского философа Густава Густавовича Шпета. В него вошла первая часть книги «История как проблема логики», опубликованная Шпетом в 1916 году. Текст монографии дается в новой композиции, будучи заново подготовленным по личному экземпляру Шпета из личной библиотеки М. Г. Шторх (с заметками на полях и исправлениями Шпета), по рукописям ОР РГБ (ф. 718) и семейного архива, находящегося на хранении у его дочери М. Г. Шторх и внучки Е. В. Пастернак. Том обстоятельно прокомментирован.
В книге предпринята попытка демифологизации одного из крупнейших мыслителей России, пожалуй, с самой трагической судьбой. Власть подарила ему 20 лет Сибири вдали не только от книг и литературной жизни, но вдали от просто развитых людей. Из реформатора и постепеновца, блистательного мыслителя, вернувшего России идеи христианства, в обличье современного ему позитивизма, что мало кем было увидено, литератора, вызвавшего к жизни в России идеологический роман, по мысли Бахтина, человека, ни разу не унизившегося до просьб о помиловании, с невероятным чувством личного достоинства (а это неприемлемо при любом автократическом режиме), – власть создала фантом революционера, что способствовало развитию тех сил, против которых выступал Чернышевский.