— Ой, болезная моя доченька!..
— Кончай голосить! — дернул ее Ерофеич. — Время, время!
— Да что ж ты, ирод, матери и повыть не даешь! — Вдова сунула дочери узелок с платьем, новенькие коты и лукошко с едой. Крестила то ее, то Максюту, рот себе платком закрывала из опасения снова завыть.
— Поцелуемся, брат, — сказал Ерофеич Максюте. — Может, когда и свидимся. Вот в одной лейб-гвардейской роте поручик был… Ну, ладно, сейчас не к месту, бог даст, когда-нибудь расскажу — куриозный был случай… Ты же, Максим, товарищей ищи, товарищей, — один пропадешь! Живите, дети, счастливо, что бы ни было — совет вам и любовь!
Он обтер слезу и полез в кисет за понюшкой. Вдова встревожилась: раскузюкался, старая мельница, сам кричит — время, время! Уже совсем светло.
Максюта молча обнимал Алену, которая уткнулась ему в грудь, все еще не веря своему счастью.
Ерофеич напутствовал:
— Плывите по Фонтанке до Сенного рынка. В сторожке там смотритель, скажите только одно: помнишь ли однополчанина своего Ерофеича?
— Ты что, дурень! — напустилась Грачиха. — У Аничкова моста на болоте паспорта проверяют. Вы, ребята, идите вверх, до Ижоры. Там такие дебри! И живут там вольные люди, никого не признают!
Сверху на откос слышался какой-то шум — не то музыка, не то пение. Максюта спрыгнул в лодку, принял Алену, разобрал весла.
В кустах послышался треск, все насторожились. Но это оказался бывший студент Миллер, мокрый от росы, а очки держал в руке, боялся уронить. Он сообщил: смена караула прошла без происшествий, а шум наверху — от множества идущих на свадьбу чинов. Надо плыть.
Миллер протянул Максюте цветок ромашки.
— Возьми на память, эйн гуте менш Макзюта, бодрый тшеловьек. Ничего нет у меня другого подарить. Эта ромашка — это и есть эйн штейн дес вейсенс — филозофски камьень!
— Прощай, Федя, милый наш ромашка! — ответил Максюта, готовый оттолкнуться веслом. — Дай бог тебе у нас счастья!
— Мы его побережем! — заверил Ерофеич. — Человек он чужестранный, и родни у него никого нет.
Вдруг Максюта притянул лодку обратно и поманил Миллера.
— А как те? — он махнул в сторону Васильевского острова, новой Кунсткамеры. — Удалось ли им?
Но Миллер пожал плечами, он ничего не знал.
А наверху, по дороге на Смоляной буян, шли с развеселыми песнями плясуньи, и гусляры, и балалаечники. Несли блюда лубочные, уборы рогожные, клетки с диковинными птицами. Шла на цепочке голенастая птица строфокамил — подарок царицы новобрачным. С высоты своей голой шеи надменно взирала та птица на чудо-юдо — Санктпетербург. Шествовали попарно карлы и карлицы из всех знатнейших домов, разодетые в пух и прах, недовольные, что подняли в такую рань. Шли песельники в малиновых рубахах, свистали так, что в ушах ломило. Орали во всю мочь, надеясь на щедрое царицыно даяние: «Ай дуду, ай дуду, сидит ворон на дубу. Сидит ворон на дубу, дует в медную трубу!»
Федя следил за лодкой, пока она не исчезла за поворотом, в слепящем отблеске солнца. Тогда он присел на камень, опустил ладони в прохладную воду. Нева огромная, словно гора воды, под утренним ветерком катила барашки. И Федя Миллер сказал сам себе:
— Течет река времени, суперфлюсс, кто скажет, зачем она течет?