Самурай - [2]
Но рано или поздно каждый из нас догадывается, что никогда ни от кого нельзя принимать подарков.
Вот так, чтобы хоть как-то да подвсплыть из-под добра, я и начал марать бумагу, выбрасывая из себя балласт своего молчания. Друзей своих я описывал в дневнике любовно, с оттяжкой, не щадил никого и бил по самому больному:
«Двойники, густая (полужидкая) колбаса, сидели на лавочке и ждали. Они ели сало и были, как сало, стол в саду, белое сало их лиц, склоненных над тарелками, черные воротнички, жидкие лица. Их ноги под столом, жизнь их ног, загибание пальцев, шуршание трущихся коленей, почесывание изогнутых стоп. Потому что они сняли ботинки, сняли туфли и отложили зонты, оставаясь в носках и в просвечивающих миллиметровых колготах на зеленой траве, на зеленой траве.
Каждый из них делал ему добро, делал, делал ему добро („Вот тебе! Вот тебе добро!“), за которое он теперь должен был им отомстить.
„Ни себя, ни своих глаз не видят они, – изумлялся он. – Почему?“ Глядя в отверзтые рты, исполненные темноты, изумлялся он в глубине своей муки за них. Или своей к ним любви?
Как веер, разворачивался веер, и на каждой складке было нарисовано лицо.
Вон тот, справа, волосатый-волосатый, бородатый-бородатый, с лицом, как смола, с глазами, как деревяшки, он им говорит, он им всем и говорит сидящим рядом. „Вот я был один раз в гостях и там разбил хрустальную вазу“. И смеется до побеления слюны на черных губах, смеется и раскачивается от смеха, к столу и обратно, к столу и обратно, и остановиться не может, так ему хорошо, за фанерой глаз хорошо, что им неприятно, им, сидящим рядом с ним, неприятно, что ему потому и хорошо, что им всем неприятно, и что они все молчат, потому что это они и есть, и это было у них в гостях, где он два года назад разбил вазу, вазу, вазу, единственную хрустальную вазу… „О-о, как я люблю друзей, как я их обожаю, дайте мне еще говядинки!“
Или вот этот, ученый-разученый, в очках, да без очков. Где твои очки? Что, ничего не видишь? Меня видишь? Я ж твоя истина. Ты, че, не понял? Где твой институт? Нет тваво института. Давай – продавай, пока не поздно, за бугор, а сам – в ларек. „Водочки не хотите?“ А сам за лоток: „Книжечку не купите?“ Вон тому господину продай, в бобровом воротнике, с мыльной рожей, ах, посмотрите, как он ковыряет в зубах золотистой зубочисткой, иностранной зубочисткой, чудо века, зубочисткой заводной, бип-боп, сама чистит, только кнопки нажимай, а она будет чистить, чистить, чистить. О нет, этому не помешает его нос, этот будет трахать, так трахать…
Апчхи! Да только не вас, синьорина. Вам скоро пятьдесят, а вы все кричите: „Наслаждаться жизнью, наслаждаться жизнью!“ Танцуете в ночном клубе на столе среди этих информационных европейцев, чтобы было все, как в Монако, днем в офисе струя говнеца посредством высоких технологий профигачивает через мозги, а ночью танцы без трусов на столе, может кто и увидит, может, кто и захочет мохнатку. Бр-рр! Только не вон тот восьмидесятилетний диван-кровать. Диван-блядь-кровать-сорос-ебаный!»
А через неделю, если, разумеется, кончались деньги или нечего было жрать, я снова невинно появлялся на пороге и мило улыбался им, мило так улыбался, чувствуя даже какой-то божественный восторг, прилив необъяснимой любви и самых искренних дружеских чувств, как будто ничего и не было, никаких видений, и накануне я ничего такого в своем дневнике и не писал. И теперь каламбурил и кривлялся. Но, увы, мои танцы длились обычно недолго, пока мы не садились за стол (о, еда, проклятие любви и дружбы!) и наш гуру, волосатый-волосатый, бородатый-бородатый, не начинал вещать, давя на добро и давясь помидорами, недаром он был таким большим знатоком монастырей и секретарем комитета туристической песни.
Но все же у меня был друг, единственный друг, которого я возьму с собой на небо.
И, наверное, это тебе, Серж, я сейчас рассказываю, что все же имеет смысл исследовать свою смерть.
Один человек не хотел, чтобы его сжигали после смерти, один человек – это я, тот, кто, отрываясь от своего дневника, смотрит сейчас на шерпов, они боятся пить из моего стакана, но не потому, что знают, чем я болен, а потому что они из касты неприкасаемых и они не хотят осквернить этот мой стакан.
Мачхапучхре в переводе с тибетского означает рыбий хвост, его раздвоенная вершина сегодня видна как никогда хорошо, но отсюда, с этой точки она чем-то напоминает кривой нож. Не потому ли я сегодня так весел? Подростком, читая отрывки из «Хагакурэ», я всегда хотел зарезаться, как самурай, в отличие от своих сверстников, мечтавших стать президентами фирм или банкирами.
– Ты по-прежнему чем-то опечален? – спросила женщина.
Она сидела на диване.
– Не знаю, – ответил Серж, глядя на провода, которых касался своими дугами троллейбус.
Синяя искра вспыхнула и погасла в дожде. Это ее «опечален». Что-то, чего по-прежнему нет.
– Что ты молчишь?
– Я никогда не знал, как переключаются троллейбусы, – ответил он на этот раз с грустной усмешкой.
– Трол-лей-бусы, – с досадой проговорила она.
– Какая разница, – сказал Серж.
– Я все равно знаю, о чем ты сейчас думаешь.
«Знаешь, в чем-то я подобна тебе. Так же, как и ты, я держу руки и ноги, когда сижу. Так же, как и ты, дышу. Так же, как и ты, я усмехаюсь, когда мне подают какой-то странный знак или начинают впаривать...».
«Он зашел в Мак’Доналдс и взял себе гамбургер, испытывая странное наслаждение от того, какое здесь все бездарное, серое и грязное только слегка. Он вдруг представил себя котом, обычным котом, который жил и будет жить здесь годами, иногда находя по углам или слизывая с пола раздавленные остатки еды.».
«А те-то были не дураки и знали, что если расскажут, как они летают, то им крышка. Потому как никто никому никогда не должен рассказывать своих снов. И они, хоть и пьяны были в дым, эти профессора, а все равно защита у них работала. А иначе как они могли бы стать профессорами-то без защиты?».
«Музыка была классическая, добросовестная, чистая, слегка грустная, но чистая, классическая. Он попытался вспомнить имя композитора и не смог, это было и мучительно, и сладостно одновременно, словно с усилием, которому он подвергал свою память, музыка проникала еще и еще, на глубину, к тому затрудненному наслаждению, которое, может быть, в силу своей затрудненности только и является истинным. Но не смог.».
«Не зная, кто он, он обычно избегал, он думал, что спасение в предметах, и иногда, когда не видел никто, он останавливался, овеществляясь, шепча: „Как предметы, как коробки, как корабли…“».
«Признаться, меня давно мучили все эти тайные вопросы жизни души, что для делового человека, наверное, покажется достаточно смешно и нелепо. Запутываясь, однако, все более и более и в своей судьбе, я стал раздумывать об этом все чаще.».
Кабачек О.Л. «Топос и хронос бессознательного: новые открытия». Научно-популярное издание. Продолжение книги «Топос и хронос бессознательного: междисциплинарное исследование». Книга об искусстве и о бессознательном: одно изучается через другое. По-новому описана структура бессознательного и его феномены. Издание будет интересно психологам, психотерапевтам, психиатрам, филологам и всем, интересующимся проблемами бессознательного и художественной литературой. Автор – кандидат психологических наук, лауреат международных литературных конкурсов.
Внимание: данный сборник рецептов чуть более чем полностью насыщен оголтелым мужским шовинизмом, нетолерантностью и вредным чревоугодием.
Автор книги – врач-терапевт, родившийся в Баку и работавший в Азербайджане, Татарстане, Израиле и, наконец, в Штатах, где и трудится по сей день. Жизнь врача повседневно испытывала на прочность и требовала разрядки в виде путешествий, художественной фотографии, занятий живописью, охоты, рыбалки и пр., а все увиденное и пережитое складывалось в короткие рассказы и миниатюры о больницах, врачах и их пациентах, а также о разных городах и странах, о службе в израильской армии, о джазе, любви, кулинарии и вообще обо всем на свете.
Захватывающие, почти детективные сюжеты трех маленьких, но емких по содержанию романов до конца, до последней строчки держат читателя в напряжении. Эти романы по жанру исторические, но история, придавая повествованию некую достоверность, служит лишь фоном для искусно сплетенной интриги. Герои Лажесс — люди мужественные и обаятельные, и следить за развитием их характеров, противоречивых и не лишенных недостатков, не только любопытно, но и поучительно.
В романе автор изобразил начало нового века с его сплетением событий, смыслов, мировоззрений и с утверждением новых порядков, противных человеческой натуре. Всесильный и переменчивый океан становится частью судеб людей и олицетворяет беспощадную и в то же время живительную стихию, перед которой рассыпаются амбиции человечества, словно песчаные замки, – стихию, которая служит напоминанием о подлинной природе вещей и происхождении человека. Древние легенды непокорных племен оживают на страницах книги, и мы видим, куда ведет путь сопротивления, а куда – всеобщий страх. Вне зависимости от того, в какой стране находятся герои, каждый из них должен сделать свой собственный выбор в условиях, когда реальность искажена, а истина сокрыта, – но при этом везде они встречают людей сильных духом и готовых прийти на помощь в час нужды. Главный герой, врач и вечный искатель, дерзает побороть неизлечимую болезнь – во имя любви.
Настоящая монография представляет собой биографическое исследование двух древних родов Ярославской области – Добронравиных и Головщиковых, породнившихся в 1898 году. Старая семейная фотография начала ХХ века, бережно хранимая потомками, вызвала у автора неподдельный интерес и желание узнать о жизненном пути изображённых на ней людей. Летопись удивительных, а иногда и трагических судеб разворачивается на фоне исторических событий Ярославского края на протяжении трёх столетий. В книгу вошли многочисленные архивные и печатные материалы, воспоминания родственников, фотографии, а также родословные схемы.
«Легкая, я научу тебя любить ветер, а сама исчезну как дым. Ты дашь мне деньги, а я их потрачу, а ты дашь еще. А я все буду курить и болтать ногой – кач, кач… Слушай, вот однажды был ветер, и он разносил семена желаний…».
«Вагон качало. Длинная светящаяся гирлянда поезда проходила туннель. Если бы земля была прозрачна, то можно было бы видеть светящиеся метрополитенные нити. Но он был не снаружи, а внутри. Так странно смотреть через вагоны – они яркие, блестящие и полупустые, – смотреть и видеть, как изгибается тело поезда. Светящиеся бессмысленные бусины, и ты в одной из них.».
«Захотелось жить легко, крутить педали беспечного велосипеда, купаться, загорать, распластавшись под солнцем магическим крестом, изредка приподнимая голову и поглядывая, как пляжницы играют в волейбол. Вот одна подпрыгнула и, изогнувшись, звонко ударила по мячу, а другая присела, отбивая, и не удержавшись, упала всей попой на песок. Но до лета было еще далеко.».
«Так он и лежал в одном ботинке на кровати, так он и кричал: „Не хочу больше здесь жить! Лежать не хочу, стоять, сидеть! Есть не хочу! Работать-то уж и тем более! В гости не хочу ходить! Надоело все, оскомину набило! Одно и то же, одно и то же…“ А ему надо было всего-то навсего надеть второй носок и поверх свой старый ботинок и отправиться в гости к Пуринштейну, чтобы продолжить разговор о структуре, о том, как вставляться в структуру, как находить в ней пустые места и незаметно прорастать оттуда кристаллами, транслирующими порядок своей и только своей индивидуальности.».