Снова проходят передо мной: фисташковые деревья над фисташковой водой Чирчика, за деревьями – фисташкового цвета стекло уличных фонарей, льющих фисташковый свет сквозь пробель цифр – это Ташкент; пыль, осевшая в виде города, спрессованная в серые стены и оползни Арка, слипшаяся в месивные зубья городских стен Бухары, или, наоборот, Бухара в порошке, истираемая ветрами в пыль, летающую над пылью, осевшую в виде строений; Самарканд… но это я могу ещё увидеть глазами, не памятью.
Поспешно взбираюсь по спиральной лестнице на кровлю Тилля-Кари: вот он, разбросанный по всхолмьям пепельно-коричневый, вечереющий город. Если бы здесь, рядом со мной, стоял хромой лесажев бес, озорной Асмодей, ему вряд ли удалось бы сорвать все кровли с домов, как он это сделал с кровлями засыпающего Мадрида. Здесь они все плоские – их не за что взять: даже мыслью. И если делать литературные попытки проникнуть в тайну глухих, на висячих запорах, стен самаркандских жилищ, то надо придумать совсем иную сюжетную рамку. Например, такую.
Некий заезжий человек хочет знать: что там в запретных для глаза чужестранца безоконных домах столицы Маверраанагра? Однажды он сидит, отдыхая от зноя, запрятавшись под чёрный чучван тени, прикрывающий стену. Ему дремлется, он прислонился ухом к глине – и вдруг слышит из её толщи голос. Это голос человека, научившегося ходить сквозь стены, но заклятого своим врагом и увязшего в одной из них навсегда. Он рассказывает ему о том, как учил своё тело, силою чудесных мазей, проскальзывать меж частиц глины, просачиваться сквозь стены жилья, как это умеет делать сырость. Достигши -путём долгих упражнений – высокой степени искусства в хождении сквозь, он стал посещать ночные гаремы, сокровищницы богачей, полные золота, наконец, тюрьмы. С помощью своей сверхскользкой мази он хотел помочь проскользнуть сквозь стены тюрьмы несправедливо осуждённому другу, но пузырёк с мазью, как раз в тот миг, когда он, прокладывая путь другу, уже вошёл в глиняную толщу, ударился о… но, чёрт возьми, что там внизу, на Регистане, за странная вереница людей? Уже не очередь ли к автобусу? Пока я тут играю в прятки с реальностью, мой поезд свистнет и уедет. Осталось два часа.
Сбегаю по лестнице, взваливаю на плечо мешок и бегу в конец хвоста. Нет – так невозможно. Приходит один автобус. За ним другой. Очередь почти не укоротилась. Бросаюсь к извозчику:
– Эй, ызбаш, вокзал, сколько?
Ызбаш великолепно учёл ситуацию и заламывает пятерную цену. Бросаюсь к другому перекрёстку. Возница сидит, невозмутимо перекинув кнут через плечо: цена его ещё покруче. К третьему: уже занят. Возвращаюсь к человеку с кнутом через плечо – цена за эти секунды успела вспрыгнуть ещё на пару пулов. Делать нечего. С проклятием громозжусь на сиденье: вперёд, гони!
Но возница, флегматически сдёрнув кнутовище с плеча, легонько покручивает им в воздухе и везёт не по прямой, а по кругу Регистанской площади. Мимо нас мелькают знакомые огни чайханы, витрины сартараша, громады трёх медресе и снова чайхана, и снова сартараш. Ызбаш ищет второго седока. Он не перестанет кружить, пока не добьётся своего. Повернув голову к периферии круга, он выкрикивает:
– Вокзал – десять рублей, вокзал – восемь рублей. Вокзал – садись за семь.
Люди, медитирующие за своими пиалами на скорченных ногах, люди, рассматривающие свои изображения в зеркалах сартараша, люди, присевшие на каменной ограде, при медресовой площадке – все с интересом следят, а иные принимают и посильное участие в постепенно разворачивающемся аукционе. Я молча жду, отодвинувшись в левый угол сиденья: надо сделать более заметным и заманчивым пустое место рядом, распродаваемое если не с ударов молотка, то со взмахов камчи. Оно и я – мы лишь пустое и занятое места. И я учусь у него, пустого, – терпению и равнодушию.
Прощай лёт пёстрого клуба через мир-арабское солнце, прощай край предвосхищенных зорь, прощай, хариф мысли, хайыр!
1933