- Ай да де-Турни, махорочки заверни,- говаривали солдаты, узнавши об отмене десанта и почему-то сразу поверивши, что никто иной, как этот самый де-Гурни и отменил.- Што значит хранцузская голова, нашей бы не догадаться...
И впрямь: русскому генералу трудно до такого соображения дойти. Ему бы только храбрость свою показать да реляцию порумянее написать, а там есть польза, нет пользы - ему с высокой осины наплевать: после в Питере чиновники разберутся!
Микола и Митрич был, кажется, довольнее всех и всех более уверен, что это де-Гурни отменил, да сам он это и пустил по солдатам.
- Я так и знал,- пел он вечерами в солдатском кругу у костра,- я еще тогда Иван Палычу говорил...
И солдаты охотно поддакивали и охотно верили, что Зайчик раньше всех раскусил, что это за птица де-Турни (может, де-Гурни: шут его знает!), да и не хотелось не верить - уж слишком велика была радость, и слишком в глаза било спасенье. Только после причастия, да еще после случая с Пенкиным, который, конечно, о разговоре с Зайчиком после молебна всем рассказал, да еще с такими прикрасами, о которых Зайчик и не подозревал даже: будто он часто Зайчика во сне теперь видит и что во сне он мало и похож-то на Зайчика, а смахивает, де, как две капли воды, на Федора Стратилата, который у нас на ротной иконе нарисован. Этот-то Федор Страти-лат незадолго перед утренним сигналом уходит из его сна и, уходя, будто, ему, Пенкину, очень явственно всегда говорит:
- Скоро, мол, Пенкин, не с винтовкой, а с своей Пелагеей Прокофьевной спать будешь!..
На складку да небылицу Пенкин был головастый, только после всех этих выдумок солдаты еще крепче привязались к Зайчику.
По солдатам и вправду ходили слухи, что наш царь, будто, к немецкому царю в гости ездил. Гостил у него целую неделю, сколько вина одного выпили со своими советниками и порешили они при расставании все это кончить миром к будущей Пасхе, чтобы как раз русские солдаты домой попали на Красную горку, а на Красной горке известно, что в деревне делается: будто оба они друг другу жаловались, что уж больно много и наших и ваших за эти три года перекокшили, что и подати платить некому будет и оба они скоро без гашника останутся!
* * *
...Но не прошло и недели, как снова нас погнали на линию.
- Остатки сладки,- рассуждало солдатье, и в этой чудной уверенности, что идут в окопы последний раз, шли охотнее, бодрее и даже на выходе из резервных лагерей сами взяли твердую ногу и затянули Зайчикову песню, которую тот сочинил, когда из Чертухина бок-о-бок со мной трясся на навозной телеге.
Рано солнце из тумана встало
Провожать солдат в поход...
Вот собрались: старый тут и малый,
Все-е в прого-оне у ворот:
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
Отвали-иса от мене!
Как расстаться пахарю с сохою.
Спокидая край родной?..
Как старухе с молодой снохою
С по-оля выбра-аться одной?..
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
Веселиса-а без мене!
Будет в поле непожатый колос,
Ве-есь осы-ыплется овёс!
Плачут бабы, плачут бабы в голос,
А-а у ни-их не видно слёз!
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
Не томися обо мне!
Вот в прогоне уж готовы кони.
Ду-уги на-а заре горят,
По-омолились, подошли к ико-оне
И-и погла-адили ребят!
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
По-ожалей-ей малых ребят!
Наши дети за нас помолитесь,
Что-об скоре-ей прошла гро-оза!
И-и Василий смотрит, словно витязь.
В Ва-асили-исины глаза-а!
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
Отвали-нса-ох-от мене!
Шлепали мы в полуночи под эту залихватскую и заунывную тож, Зайчикову песню про Василия и Василису, плыли у нас в глазах под полуночным пологом родные Чертухинские дали, и чем ближе мы подвигались к линии, тем тяжелее становились предчувствия, что скольким из нас уж и вовсе даже не суждено в будущую Пасху увидать их и закричать во все горло, когда с поповой горы у села забелеет и замашет, как крыло вертуна-голубя, Василисин белый платок.
* * *
Ну, да куда ни шло!
Дело это стало привычное, почитай целый год стоим у этой самой распроклятой Двины, словно два петуха у меловой линейки: ни немцы ни с места, ни мы вперед!
- Эх, да если б седни пуля сорвала кусок с ляжки,- думает рыжий Пенкин, вешая на прежнее место по возвращении на земляную стену взводного блиндажа Пелагеину фотографию.- Не так обидно, как досадно. Ну, да ладно: все одно!
Потом опять снял и к глазам близко поднес.
- Эх, загляденье ты мое ненаглядное, Пелагея ты моя Прокофьевна!
Прищелкнул пальцем и опять на стену повесил.
- Что, Пенкин,- спрашивает Иван Палыч, утонувши в дымном клубу, словно это не трубка у него во рту, а овин, туго набитый и с мочливой погоды стелящий дым по земле; как овчину,- али опять Федора Стратилата во сне видел?..
- Ничего-сь,- бойко отвечает Пенкин,- живем, нисколь не тужим, был уж очень толст, стал дюжим... Да и вы-то, я, Иван Палыч, посмотрю на вас: лысиной-то вон в деревне ребят изволили пугать, а теперь, ён, не только на голове, а и в носу-то волосы выросли...
- Заноза ты, Пенкин,- говорит Иван Палыч, сплюнув под ноги Пенкину,заноза-а...
- Полно-те, Иван Палыч, меня добрее одна только кобыла отца Еремея... Я-то - да самый что ни на есть уважительный человек на свете!..