В 1760-е годы, при Екатерине II, русский абсолютизм достиг расцвета и могущества. Россия вошла в число первых мировых держав и решала наравне с ними судьбы Европы. Русский двор ослеплял блеском и великолепием. Дворянское сословие получило неслыханные привилегии. Но одновременно чуткое ухо улавливало и глухой ропот социальных низов – задавленного и закрепощенного крестьянства, мелкого чиновного, разночинного люда и бедного служилого и неслужилого дворянства. Тысячи крепостных и государственных крестьян раздаривались высшим сановникам и фаворитам, им же доставались титулы и чины, поместья и драгоценности, орденские звезды и баснословные денежные суммы. Основная же масса народа нищенствовала и бедствовала.
Крестьянская война 1773–1775 годов, возглавленная Е. И. Пугачевым, была самым мощным выражением непримиримых противоречий между правящим сословием и подневольным народом. Просветительские идеалы подверглись жесточайшему испытанию. Все большее значение приобретало моральное воспитание дворянства. В начале 1790-х годов обличению и осмеянию подвергались не одни лишь враги прогресса, но и «просвещенное» дворянство, не исполнявшее своего гражданского долга и общественных обязанностей перед государством.
«Благородное» сословие подвергалось острой критике в журналах (например, Н. И. Новикова) и в художественных произведениях еще с просветительских позиций, но антидеспотический характер сатиры был уже очевиден. Стало ясно, что между идеалом просвещенного абсолютизма и реальным бытием пролегла глубокая и все разраставшаяся трещина.
Пугачевское восстание подорвало веру в один из основополагающих принципов просветительской идеологии, согласно которому просвещенный абсолютизм и есть истинно разумная государственная, общественная и социальная система.
Прогрессивный дворянин потерял точку опоры, он перестал видеть в самодержавии источник преобразовательской энергии и вместе с тем боялся народной стихии, ее слепой, на его взгляд, мощи. Дворянская интеллигенция стала искать выход, по словам поэта М. Н. Муравьева, в «наслаждающем размышлении самого себя».
В эстетическом и общественном сознании эпохи классицизма господствовала мысль о том, что принадлежность человека к определенному сословию – благородному или неблагородному – сама по себе обеспечивает его общественное или частное значение. Во второй половине XVIII столетия в среде действительно просвещенного дворянства стала утверждаться идея внесословной ценности человека, неповторимости и сложности его духовного мира.
Стоило только под напором исторических событий и реальной жизни поколебаться сословному представлению о ценности человека, как в эстетических представлениях общества, а следовательно и в поэзии, произошел перелом, и вся логическая стройность эстетики классицизма с ее иерархией жанров и замкнутостью стилей стала разрушаться.
Это особенно хорошо прослеживается на судьбе оды.
Перед поэтами, пришедшими на смену Ломоносову и Сумарокову, открылось несколько возможностей: либо оставить оду и сосредоточиться на «средних» жанрах; либо преобразовать оду и ввести в нее личность автора, характерные приметы его внутреннего мира, присущее ему отношение к природе, людям, быту; либо пародировать похвальную и торжественную оду, сделав предметом ее изображения низкие картины; либо, наконец, похвальной оде предпочесть оду горацианскую или анакреонтическую и воспеть в ней не гражданские подвиги, а «наслаждения жизни».
Русская поэзия XVIII века испробовала и испытала все возможности преобразования оды. Однако все то, что питало оду, переживало кризис; идеал просвещенного царя и просвещенного государства, чем дальше отходила в прошлое Петровская эпоха, становился все более сомнительным и неосуществимым. Должное, идеальное (выразить его предписывали правила классицизма) было бесконечно отдалено от сущего, реального, не имело с ним никаких живых связей и приобретало абстрактный смысл и характер. Так как просветительский пафос угасал, то с ним покидало оду и высокое содержание, превращая жанр в официальный и должностной. Придавая оде изощренную метафоричность, назойливую и нестерпимую «громкость», искусственно форсируемый «восторг», сложность образов и внешний блеск, последователи Ломоносова (и в частности, В. Петров) пытались продлить ее жизнь. Однако подобные формальные эффекты никого не могли обмануть: «надутость», как говорили в старину, неестественность одического пафоса, его холодная риторика стали слишком очевидны.
В русской поэзии XVIII века начинают возникать наряду с торжественной оды горацианские и анакреонтические. У одних поэтов (М. Херасков, Г. Державин) такие оды по своему содержанию приближались к вакхическим и любовным песням, а по форме – лишались трубных звуков, у других – выражали утонченное рассуждение, выдержанное в «легкой» манере. Но в любом случае они вели к общей демократизации поэзии, ибо в основе своей утверждали зыбкость сословных граней между людьми и повышали значение чувств, внутреннего мира частного человека и окружающей его жизни.
Чувствуя исчерпанность старой оды и свою неспособность оживить ее, многие поэты (Е. Костров, Н. Львов и др.) отказываются от этой формы и сочиняют песни, «стихотворения на случай», любовные элегии, часто с фольклорной окраской. Вообще преобразование оды совпало с широким интересом к народной поэзии, к национально особенному выражению чувств, запечатленному в памятниках устного творчества.