Русская мать - [15]
Или, может, окончательная ты - итог изменении и неоконченностей, едина в ста лицах, явная до наваждения, но прозрачная, словно чтоб раствориться и распуститься в потемках моей памяти, куда я по лености не заглядывал. Никакая явь тебе не привязка. Вот Брюссель, и ты в дряхлых креслах на подушках с открытой книгой на коленях рассказываешь мне о прогулках по Преображенке, где одесситы твоей детской поры останавливаются почесать язык и отведать пирожка, кто - стоя, кто - за круглым столиком акажу в кафе Фанкони. Нет, не Брюссель, а Кнокке-Хейст, и ты, все еще красавица в свои сорок, разве что малость толстушка, говоришь мне - не заходи в море далеко, волны сегодня опасные, поплавай пять минут, и хватит, вода холодная, семнадцать градусов; вы болтаете втроем с Розочкой Ром и Мельцихой и смотрите вслед усатому румыну-пианисту, у него сегодня концерт в "Мемлинг-отеле": это ж не музыка, а не знаю что, и туше у него как у взломщика сейфов, но Боже ж ты мой, какой мужчина! Нет, не Кнокке, а Нью-Йорк, ну наконец-то встретились, ты разглядываешь фриковскую коллекцию, здоровье у тебя ни к черту, настроение иногда ничего, а так тоже поганое, делать нечего, сплошные пустые мечты, мечтаешь, мечтаешь - все один пшик! На старости лет полюбила живопись, и ну скорей смотреть-изучать, в голове каша, Веронезе с Тулуз-Лотреком, Брака с Брейгелем, Делакруа с Веласкесом сравниваешь и умствуешь, и я покатываюсь со смеху, когда ты заявляешь:
- Не люблю Моне. У меня такое впечатление, что этот тип желает меня утопить.
Нет, ты в Лонг-Биче, на гнилых досточках пляжной дорожки. Плачешь на радостях, потому что получила от меня письмо, откуда-то из Европы, с фронта. Пишу кратко, без подробностей. Но жив, Боже, какое счастье! И тут же изменилась в лице: написано десять дней назад.
- Канадцы! Канадцы! - кричит Крессети.
Вылезаю из своей ямки. Смерть переносится на другое время.
- Без паники! - командует капитан Битти.
Слава Богу, перед спасителями мы не выглядим полными идиотами. Мы знали, что вызволят нас канадцы. Все ведь было заранее обдумано и продумано до мелочей. Чуть позже, ночью, мы решим так: начальство наше, как известно, все может. Волшебной палочкой запросто творит чудеса. Значит, и полтонны важнейших для ведения войны документов, сожженных только что, воскресит, офениксит из пепла.
- Путь на Гранвиль свободен, - хрипит Этертон, прижимая платок к красному пятну на груди, где легкое.
Париж, май 1976
Позавчера у тебя в номере в отеле "Аржансон", стоило мне смягчиться и расчувствоваться, ты назвала меня тюремщиком. Ну, разумеется, я держу тебя в этой тюрьме, где ты плачешь целыми днями. Я разлучил тебя с друзьями. Моя жена Мария со мной заодно. Мы задумали посадить тебя под замок, лишить самостоятельности и замучить неволей, и все под видом заботы о пожилом человеке. Напрасно подзуживаешь. Я ответил спокойно, что ты не права, что вольна ехать на все четыре стороны. Ты помолчала, потом сказала, что я чересчур хитрый и всегда могу заговорить тебе зубы и ты только потом понимаешь, что я тебя надул. Ты глянула в окно на деревья бульвара Османн. Вздохнула: мол, Господи, подумать только, твой отец никогда не увидит эту красоту! Смахнула две скупые слезинки: в восемьдесят восемь лет - сгорел, несчастный, заживо, за что? В сотый раз говорю тебе, ты не виновата, и нельзя поминутно угрызаться, свихнешься в конце концов. Вдруг ты сменила гнев на милость. Так дикий зверь - то терзает врага, то ни с того ни с сего бросает жертву и убегает в лес. Ты объявила, что только я один еще и привязываю тебя к жизни. Просто, сыночка, ко всем этим переменам привыкнуть невозможно, они таки сбивают с толку, вот и сболтнешь в сердцах лишнее. Я улыбнулся выразительно: дескать, не будем об этом, я тоже тебя понимаю. Но на миг мне почудилось, что ты приняла меня за отца: мы с ним рознимся боевой, так сказать, славой, а в обычной жизни и мелких каждодневных делах - деньгах, покупках, одежде и поездках - различий меньше, а то и вовсе нет. Ты спохватилась, но с какой-то уже остывшей яростью... Когда я владел собой, ты ненавидела меня тайком, а на словах даже нежничала, потому что боялась и стыдилась невольных вспышек, с которыми, если дашь волю, не совладаешь. Итак, спохватилась и сказала, что я мошенник и изменник. Я сдержался. Ты поняла это по моим сомкнутым челюстям. Я резко взял твою руку, поцеловал, как принято, и вышел, не сказав ни слова.
А вот вчера, наоборот, у нас с тобой была тишь да гладь, штиль после бури. Я вошел к тебе в номер с белыми гвоздиками: шесть штук, говорю, всего принес, они мне не нравятся, а другие искать было некогда. Ты любишь внимание, хотя никогда не признаешься. Благодарно вздохнула и долго восторженно ахала, когда я поставил гвоздики в вазу на камин перед зеркалом. С кровати тебе кажется, что их не шесть, а двенадцать. Мы поболтали с тобой о том о сем, чем заполнен твой теперешний мирок в двадцать квадратных метров. На балкон слетелись голуби поклевать твоего им угощения. Нет, в кафе на Сент-Огюстэн ты больше ни ногой, не нужен тебе их хваленый кофе: рыба у них тухлятина, ты чуть не отравилась. Хозяйка отеля милейшая дама, рассказала тебе про свой роман с мастером-багетчиком с бульвара Османн, но он, видишь ли, женат, и жена такая стерва, им приходится встречаться тайком; но, Боже ж мой, какие проблемы? - добавила ты, - в отеле туристы днем всегда уходят смотреть свои лувры-шмувры, кровать всегда найдется. Потом спросила, пойду ли я с тобой на следующей неделе к окулисту: прописанные тебе капли тебе-де как мертвому припарки и, когда читаешь, на двадцатой странице глаза уже устают. И сама же себе ответила, что другие в твоем возрасте уже совсем слепые, а у тебя что-что, а глаза хоть куда. И поспала ты сегодня ничего, только опять видела этот ужасный сон, как отец читает стихотворение Рильке в каком-то незнакомом месте - ивы какие-то, ручей, скалы, а на холме молодежь хлопает в ладоши, но аплодирует почему-то совсем не отцу, а к нему они стоят спиной и смотрят, как встает луна. Тут ты остановилась и робко хихикнула. Потом говоришь - и вдруг отец без головы, и сон почти как явь, и ты теперь будешь мучиться целый месяц. И тут же сменила тему. Зачем, говоришь, мне столько тряпок? Только шкаф занимают. Шубу ест моль, хорошо бы продать, если есть покупатель, или подарить, не знаю кому, все такие неблагодарные и всем некогда. Я посмотрел, что за лекарства у тебя на тумбочке у постели: дюжина баночек, скляночек, коробочек, куча рецептов. Чего доброго, говорю, перепутаешь что-нибудь. А ты отвечаешь, что, если ты от этого умрешь, значит, так тому и быть, и в любом случае, умрешь ты или нет, никому до этого ни малейшего дела, ни мне, ни всем другим. Я и глазом не успел моргнуть, не успел сказать, что ты поправишься и еще повоюешь, как ты снова сникла: заявила, что устала и наговорила все не то, и верить тебе не надо, что ты сама первая поняла, что у тебя атеросклероз, хотя голова более-менее ясная. Далее ты провела сравнительный анализ двух тросточек - той, что купил я тебе три месяца назад, и отцовой, с черепаховым набалдашником, привезенной тобой из Штатов. Отцову ты чтишь, даже странным образом любишь, но ведь вещи - это вещи, надо уметь избавляться от них, так что ты предпочтешь мою, хотя она не имеет вида. Я ответил, что вида не имеет твоя сумка, дерматиновая торба, такому старью место давно на помойке. Ты попыталась возражать, сказала, что любишь ее, потому что она легкая. Разговор наш был пошл, убог, зануден и сер беспросветно. Ты почувствовала, что он злит меня. Стала рассказывать, о чем прочла сегодня в "Фигаро", "Пари-Матче" и "Мари-Клер". Я сказал, что такой муры не читаю, и, кстати, спросил, не купить ли тебе телевизор. В ответ ты возмутилась: по-твоему, мне целый день нужно кино глядеть? Да за кого ты меня принимаешь? Потом сказала, что хочешь поехать отдохнуть, но, ясное дело, одной передвигаться тебе не под силу, хотя, конечно, слуг везде достаточно и они за чаевые готовы расстараться. Только не знаешь, куда ехать: в Витель, где понравилось тебе в прошлом году, или в Трувиль, где, говорят, еще лучше. Тут ты снова пустилась вздыхать и вспоминать: до войны отец возил тебя в Виши, Карлсбад и Мондорф. Потом перешла на последние международные события: как по-твоему, Мао действительно такой гений? Я стал говорить, а ты с облегчением - слушать, чтобы не говорить самой и отвлечься от себя. Я, таким образом, прочел тебе краткую пятнадцатиминутную лекцию, стараясь говорить как можно проще. К примеру, напомнил кое-что из новейшей истории, о чем ты забыла. В ослеплении ненависти ты путала Хрущева с Брежневым и одному приписывала дела другого. Говорила, что Никсон очень способный и знает, как вести себя с русскими. Считала, что Чан Кайши - японский маршал. Моя лекция тебя развлекла, ты перестала скрипеть и кряхтеть. Зато принялась ни с того ни с сего умолять, чтобы я постоянно носил с собой кораминовые капли. Дескать, если плохо с сердцем - самое верное средство: через две минуты все как рукой снимет. Потом сказала, что любишь Ганди. Я не решился напомнить тебе, что его убили двадцать лет назад. Объявила, что в восторге от де Голля, и по моему насмешливому лицу поняла, что мне тебя жаль. Задумалась на миг и воскликнула:
Почти всю жизнь, лет, наверное, с четырёх, я придумываю истории и сочиняю сказки. Просто так, для себя. Некоторые рассказываю, и они вдруг оказываются интересными для кого-то, кроме меня. Раз такое дело, пусть будет книжка. Сборник историй, что появились в моей лохматой голове за последние десять с небольшим лет. Возможно, какая-нибудь сказка написана не только для меня, но и для тебя…
Не люблю расставаться. Я придумываю людей, города, миры, и они становятся родными, не хочется покидать их, ставить последнюю точку. Пристально всматриваюсь в своих героев, в тот мир, где они живут, выстраиваю сюжет. Будто сами собою, находятся нужные слова. История оживает, и ей уже тесно на одной-двух страницах, в жёстких рамках короткого рассказа. Так появляются другие, долгие сказки. Сказки, которые я пишу для себя и, может быть, для тебя…
Дамы и господа, добро пожаловать на наше шоу! Для вас выступает лучший танцевально-акробатический коллектив Нью-Йорка! Сегодня в программе вечера вы увидите… Будни современных цирковых артистов. Непростой поиск собственного жизненного пути вопреки семейным традициям. Настоящего ангела, парящего под куполом без страховки. И пронзительную историю любви на парапетах нью-йоркских крыш.
Многие задаются вопросом: ради чего они живут? Хотят найти своё место в жизни. Главный герой книги тоже размышляет над этим, но не принимает никаких действий, чтобы хоть как-то сдвинуться в сторону своего счастья. Пока не встречает человека, который не стесняется говорить и делать то, что у него на душе. Человека, который ищет себя настоящего. Пойдёт ли герой за своим новым другом в мире, заполненном ненужными вещами, бесполезными занятиями и бессмысленной работой?
Автор много лет исследовала судьбы и творчество крымских поэтов первой половины ХХ века. Отдельный пласт — это очерки о крымском периоде жизни Марины Цветаевой. Рассказы Е. Скрябиной во многом биографичны, посвящены крымским путешествиям и встречам. Первая книга автора «Дорогами Киммерии» вышла в 2001 году в Феодосии (Издательский дом «Коктебель») и включала в себя ранние рассказы, очерки о крымских писателях и ученых. Иллюстрировали сборник петербургские художники Оксана Хейлик и Сергей Ломако.
Перед вами книга человека, которому есть что сказать. Она написана моряком, потому — о возвращении. Мужчиной, потому — о женщинах. Современником — о людях, среди людей. Человеком, знающим цену каждому часу, прожитому на земле и на море. Значит — вдвойне. Он обладает талантом писать достоверно и зримо, просто и трогательно. Поэтому читатель становится участником событий. Перо автора заряжает энергией, хочется понять и искать тот исток, который питает человеческую душу.