А совесть — совесть, что же ты молчишь,
А совесть умерла, объятая гордыней. Он ее не знает.
Свершилось: во флаконе жизней сорока экстракт,
Да плюс к нему один — главнейший.
А все досталось не за просто так,
Какою кровью он добыт и головой умнейшей.
Он в роковой флакон последнюю добычу влил,
Он без дыхания упал в «нирвану».
Он понял, власть в его руках — ее добыл.
Он победитель — первый над людьми без всякого обмана.
И вдруг был окружен солдатами — куда флакон,
Тут мысль работала отчайно,
Один лишь путь куда — ох, не удобен он,
А сохранить все надо, хоть и боль необычайна.
И схвачен был, и отвезен в Париж,
Столица радостью охвачена безмерно,
Раскрыты преступления, и их не умолчишь,
И казнь будет для убийцы беспримерна.
Распнут на бревнах четырех, гвоздем прибив,
Поочередно руки, ноги, не спеша, отрубят,
Примером страшным тысячам живых,
И долго-долго казнь ту люди не забудут.
И день настал — ждут тысячи людей
Той казни беспримерной с нетерпеньем,
Повозка грязная — где он, ну, поскорей,
Убийцу пусть распнут без промедленья.
Помост, палач, топор стоймя стоит,
Крестом сколочены накрепко бревна,
И через маску черную палач глядит,
Ему не терпится казнить убийцу всенародно.
Толпа шевелится и издает ужасный гул,
Тот гул ужаснейший толпы немытой,
Тот гул плебейский, неизменный той толпы разгул,
От предвкушенья крови запаха пролитой.
Ну, что так долго — в нетерпении толпа.
Когда появится повозка — в ней убийца.
Когда топор поднимется с тем взмахом палача,
Четвертование ведь редко — может боле не случиться.
Глашатай крикнул громко, резко: «Расступись!»
Толпа отхлынула, давая ход карете,
Нет, не повозке грязной — тут ты удивись,
Роскошнейшей карете — редкостной на свете.
Четверкою запряжена чудеснейших коней,
В блестящей сбруе — золотом пробитой,
С фигурами летящих белых лебедей,
На запятках со слугами и с крышею открытой.
Толпа подумала, что это сам король
Пожаловал на казнь, все на колени встали.
К помосту рвались с криками «позволь!»
Не шутка, сам король пожаловал — такого не видали.
Ну, вот и все. Карета у помоста встала,
И на откладных ступеньках появилася нога,
Которая не королю принадлежала,
Убийцы нашего она ногой была.
Из бархата башмак был темно-синий,
Украшен бриллиантовою пряжкою башмак,
За ним и наш герой в кафтане темно-синем,
Перед толпою на помост взошел — «одет-то как!»
Взошел и из камзола вынул что-то,
Палач пред этим что-то на колени встал,
И припадя к его ноге, он отчего-то
Топор убийце в руки передал.
Герой наш с гордым взглядом победителя взирал,
Внизу была толпа людей, так жаждущая крови,
На власть его теперь никто не посягал,
Отныне у него есть все — чего же боле.
Камзол, расшитый стразами из бриллиантов,
Невиданным богатством, красотою поражал,
С осанкой королевскою и изумрудов пуговиц рядами
Перед народом гордо он предстал.
И шум толпы замолк, и тишина настала,
Лишь вдох и выдох слышен был от десятитысячной толпы,
Вдруг Папа на колени встал, и все вельможи встали,
Травою скошенною люди все на площади: «Смотри!»
Движенье дирижера — появился вдруг флакон,
В другой руке шифоновый платок явился.
И на него три капли из флакона вылил он,
И что за тем случилось — не могло случиться.
Все, кто собрались — оказались вдруг в раю,
Любовью переполнены сердца людские стали,
И к ближнему любовь вдруг охватила всю толпу,
И все друг к другу с поцелуями припали.
Вот молодая девушка, целуя, раздевает старика,
А вот прекрасный юноша другого раздевает.
А вот старушка с юношей почти нага,
А вот и Папа шлюху непотребную, целуя, гладит.
Десяти минут и не прошло, а площадь вся была
Усеяна телами голыми в влекущей страсти,
Там свального греха — подарок от «лукавого» — пора пришла,
И это было наваждением каким-то, было счастьем.
Там не было стеснения, там не было стыда,
Вся площадь превратилась в место общего совокупленья.
И даже Папа, а ведь это Целибат, да навсегда,
Со шлюхою совокуплялся непотребной.
А он стоял и вниз смотрел, чуть-чуть прикрыв глаза
Как волнами то вниз, то вверх толпа бушует,
И вспоминал ту первую, и по щеке слеза,
А память о второй сжимает сердце и волнует.
Один той власти не поддался, сжав в руке клинок,
Отец Лауры на помосте оказался,
Но, посмотрев в глаза убийцы, произнес: «Сынок,
Тебя люблю», — без памяти упал, ответа не дождался.
И запах потных тел и спермы, льющейся потоком,
Победный запах из флакончика всё заглушил.
Но этот свальный грех казался и ненужным, и далеким,
Наш Жан-Батист ушел с помоста. Гений победил.
А время шло, вдруг схвачены одежда и белье,
Исподнее надето на тела поспешно,
И стыд, и срам толпу вдруг охватил.
Как так случилось? Отчего?
Никто не понимал,
срамное место прикрывали спешно.
И молча разошлись, потупив к долу взгляд,
Хотя, я думаю, что старики довольны были.
Молодку подержав в своих трясущихся руках,
Еще, я думаю, до смерти этого не позабыли.
Наш Жан-Батист прекрасно понимал,
Что цель достигнута, жизнь стала эфемерной.
В процессе достиженья цели так устал,
И прежней радости уж не было безмерной.
Париж вечерний, площадь, где родился — перед ним,
Торговки рыбою подсчитывают заработок нищий,
Тот рынок для клошаров нищих, он его не позабыл,
Для человека маленького рынок тот не лишний.
И глаз внимательный из темноты смотрел,