Рукой Данте - [61]
Вот так.
Старик снова неторопливо кивнул и снова в положенное время слова пришли к нему.
— Еврей по имени Иешуа, самопровозглашенный Мессия, почитаемый в качестве такового неевреями.
Что до красоты слов, приписываемых ему, то в этом сомнений нет. В отношении же приписываемых ему так называемых чудес скажу так: я считаю их либо сочиненной легендой ложью, либо халдейским искусством. Разве станет Бог или святой человек устраивать фокусы на свадебном пиру или поднимать человека из мертвых, чтобы тот испытал заново муки гниения? Это не Божье дело, это не дело святого.
Что же до красоты его слов, то я скажу тебе так, и это о нем еще не говорили: он был первым оратором простых и неграмотных. Если он не был воплощением Бога, то наверняка был воплощением, совершенством, идеалом риторики humilitas.
Говоря это, я говорю также и о том, что мистическая сила его слов намного превосходит силу того, чего можно достичь искусной риторикой.
Как я уже говорил тебе однажды, есть много других его слов, помимо тех, кои было дозволено сохранить в Евангелиях вашими иерархами. Некоторые сирийские общины сохранили текст, о котором уже шла речь. Это Евангелие святого Фомы, дошедшее в старинном сирийском списке. Если можно сказать, что Бог озвучил Слово, не имевшее звучания и предшествовавшее всем словам, то сделал Он это в тайной строфе Евангелия Фомы.
Гость умолял старика открыть ему эту строфу, но еврей остановил его такой речью:
— Нет, нет, ты поэт слов, и только тогда, когда станешь поэтом бессловесного, будешь готов постичь священную тайну, заключающуюся в сокрытом писании.
Гость знал, что настаивать бесполезно, и давно смирился с упрямством старика. Не желая сражаться с тем, что ему казалось гордячеством еврея-затворника, — подумать только, тот, кто далек от поэзии, решает, достоин или нет воспринять стих тот, кто является поэтом, — он лишь вздохнул и слабо улыбнулся.
— Боюсь, мой друг, что день такой может и не наступить никогда.
Черты лица его собеседника слегка переменились, но не от улыбки.
— Наступали дни и почуднее, — сказал он, — а еще более чудные, как говорят, еще наступят.
Молчание, последовавшее за этой репликой, тоже было не совсем обычное: произнесший слова, похоже, задумался над ними не меньше того, к кому они обращались. И он же, произнесший их, первым негромко нарушил тишину.
— Итак, Иешуа. Да. Стремясь в своих изысканиях к свету, я чувствую, что свет этот ничего не проясняет для меня. Вот тебе загадка: что же это за Бог, умоляющий самого Себя на кресте: «Отец, зачем Ты покинул меня?»
И что же это за великое творение, если ты назвал его «Комедией»?
Гость улыбнулся немного холодно, как будто чему-то далекому, что уже ушло из памяти и едва виднелось на горизонте.
— Великое творение. Справедливое определение, хотя я и сам не понимал, в чем его величие. Это комедия меня самого и моего тщеславия, красивое зеркало, в котором отражаемся только я сам да моя собственная глупость, глупость того, кто ее создал.
Отвлеченная улыбка исчезла.
— И что же, — спросил старик, — будет с тем зеркалом? Неужели его тоже поглотит бушующее полуночное море? Я слышал, что части его уже циркулируют по Италии, а некоторые даже переведены на французский язык. Слышал я и то, что город, изгнавший тебя, стремится теперь провозгласить тебя своим сыном.
Поэт ответил устало и просто, не задумываясь, одним легким вздохом:
— Non lo so.
Он и сам не знал, какая, правда заключена в этих словах, и тот легкий выдох, потраченный на звуки, упавшие в тишину подобно камешкам в застывшую воду, был больше всего, потраченного им на грандиозную комедию за четыре времени года.
Он не смел взглянуть на написанное, делая исключение лишь для начала и конца, а также нескольких отрывков, красота и мощь которых остались позади и за гранью его нынешних возможностей. Порой он заглядывал в начало и конец и те немногие отрывки, ища вдохновения, надеясь, что они помогут снова взяться за перо, но из этого ничего не получалось, хотя совершенное и трогало его. Чаще он обращался к началу и концу и тем немногим отрывкам просто для того, чтобы насладиться ими.
Тогда же, когда он позволял себе или бывал принужден обстоятельствами посмотреть на другие места своего труда, — например, надеясь увидеть их в озарении нового света или в порыве самобичевания, — то натыкался лишь на изъяны ритма и насилие над рифмой: много мелочного и преходящего, мало великого и вечного; много искусной риторики, мало порывов души. Если бы мог он ухватить ритм и рифму той страшной бури с грохочущими волнами и несущимися по небу безумными тучами, той ночи, когда листья его стихов трепыхались, летели и падали в жадно ревущее море. Вот где была поэзия. Если бы мог он ухватить, вырвать, отнять у той ночи весь грохот и всю значимость момента и придать тот пульс и тот размер своему труду. Если бы его поэма, то, что осталось между выкованными им из плавкого золота и рева собственной души началом и концом, достигла таких благословенных высот.
Тогда у него получилась бы песнь о розовом румянце и темной воинственности облаков, о profumo di forza шевелящего сосны и трогающего полевые цветы ветра, о брызгах моря и соленых слезах смертных. Тогда его стих, как та бурная ночь, сам бы пожирал и рвал, катясь вперед несокрушимыми волнами рифмы. Тогда блаженство счастья и свирепость дикости сошлись бы в танце, тогда жестокость и красота улеглись бы на твердь неведомого, обсидиан и жемчуг под всесокрушающим молотом ритма, и тогда сияющая пыль закружила бы в тонких лучах стиха. Если бы только tre bestie свободно понеслись по кругам и сферам. Если бы только Il Veltro стал его проводником.
Алина совсем ничего не знала про своего деда. Одинокий, жил в деревне, в крепком двухэтажном доме. На похоронах кто-то нехорошо высказался о нем, но люди даже не возмутились. После похорон Алина решила ненадолго остаться здесь, тем более что сын Максимка быстро подружился с соседским мальчишкой. Черт, лучше бы она сразу уехала из этой проклятой деревни! В ту ночь, в сырых сумерках, сын нашел дедов альбом с рисунками. Алина потом рассмотрела его, и сердце ее заледенело от ужаса. Зачем дед рисовал этот ужас?!! У нее еще было время, чтобы разглядеть нависшую угрозу и понять: обнаружив ночью альбом с рисунками, она перешагнула черту, за которой начинается территория, полная мерзких откровений.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Пока маньяк-убийца держит в страхе весь город, а полиция не может его поймать, правосудие начинают вершить призраки жертв…
Любовь и ненависть, дружба и предательство, боль и ярость – сквозь призму взгляда Артура Давыдова, ученика 9-го «А» трудной 75-й школы. Все ли смогут пройти ужасы взросления? Сколько продержится новая училка?
Вот уже почти двадцать лет Джанкарло Ло Манто — полицейский из Неаполя — личный враг мафиозной семьи Росси. Он нанес ей миллионный ущерб, не раз уходил от наемных убийц и, словно заговоренный, не боясь смерти, снова бросался в бой. Потому что его война с мафией — это не просто служебный долг, это возмездие за убийство отца, друзей, всех тех, кто не захотел покориться и жить по законам преступного мира. Теперь Ло Манто предстоит вернуться в Нью-Йорк, город его детства, город его памяти, для последнего решающего поединка.
Во время разгульного отдыха на знаменитом фестивале в пустыне «Горящий человек» у Гэри пропала девушка. Будто ее никогда и не существовало: исчезли все профили в социальных сетях и все офи-циальные записи, родительский дом абсолютно пуст. Единственной зацепкой становятся странные артефакты – свитки с молитвами о защите от неких Чужаков. Когда пораженного содержанием свитков парня похищают неизвестные, он решает, что это Чужаки пришли за ним. Но ему предстоит сделать страшное открытие: Чужак – он сам…