– Помилуй, Вакула! – жалобно простонал черт, – все, что для тебя нужно, все сделаю; отпусти только душу на покаяние: не клади на меня страшного креста!
– А, вот каким голосом запел, немец проклятый! Теперь я знаю, что делать. Вези меня сей же час на себе! слышишь, неси как птица!
– Куда? – произнес печальный черт.
– В Петембург, прямо к царице! – и кузнец обомлел от страха, чувствуя себя подымающимся на воздух.
* * *
Долго стояла Оксана, раздумывая о странных речах кузнеца. Уже внутри ее что-то говорило, что она слишком жестоко поступила с ним. «Что, если он в самом деле решится на что-нибудь страшное? Чего доброго! может быть, он с горя вздумает влюбиться в другую и с досады станет называть ее первою красавицею на селе? Но нет, он меня любит. Я так хороша! Он меня ни за что не променяет; он шалит, прикидывается. Не пройдет минут десять, как он верно придет поглядеть на меня. Я, в самом деле, сурова. Нужно ему дать, как будто нехотя, поцеловать себя. То-то он обрадуется!» – и ветреная красавица уже шутила со своими подругами. «Постойте, – сказала одна из них, – кузнец позабыл мешки свои; смотрите: какие страшные мешки! Он не по-нашему наколядовал: я думаю, сюда по целой четверти барана кидали; а колбасам и хлебам верно счету нет. Роскошь! целые праздники можно объедаться».
– Это кузнецовы мешки? – подхватила Оксана, – утащим скорее их ко мне в хату, и разглядим хорошенько, что он сюда наклал. – Все со смехом одобрили такое предложение.
– Но мы не поднимем их! – закричала вся толпа вдруг, силясь сдвинуть мешки.
– Постойте, – сказала Оксана, – побежим скорее за санками и отвезем на санках!
И толпа побежала за санками.
Пленникам сильно прискучило сидеть в мешках, несмотря на то, что дьяк проткнул для себя пальцем порядочную дыру. Если бы еще не было народу, то, может быть, он нашел бы средство вылезть; но вылезть из мешка при всех, показать себя на смех… это удерживало его, и он решился ждать, слегка только покряхтывая под невежливыми сапогами Чуба. Чуб сам не менее желал свободы, чувствуя, что под ним лежит что-то такое, на котором сидеть страх было неловко. Но как скоро услышал решение своей дочери, то успокоился и не хотел уже вылезть, рассуждая, что к хате своей нужно пройти, по крайней мере, шагов с сотню, а может быть и другую. Вылезши же, нужно оправиться, застегнуть кожух, подвязать пояс – сколько работы! да и капелюхи остались у Солохи. Пусть же лучше девчата довезут на санках. Но случилось совсем не так, как ожидал Чуб: в то время, когда девчата побежали за санками, худощавый кум выходил из шинка расстроенный и не в духе. Шинкарка никаким образом не решалась ему верить в долг; он хотел было дожидаться, авось-либо придет какой-нибудь набожный дворянин и попотчевает его; но, как нарочно, все дворяне оставались дома и, как честные християне, ели кутью посреди своих домашних. Размышляя о развращении нравов и о деревянном сердце жидовки, продающей вино, кум набрел на мешки и остановился в изумлении. «Вишь какие мешки кто-то бросил на дороге! – сказал он, осматриваясь по сторонам, – должно быть тут и свинина есть. Полезло же кому-то счастие наколядовать столько всякой всячины! Экие страшные мешки! Положим, что они набиты гречаниками да коржами, и то добре. Хотя бы были тут одни паляницы, и то в шмак: жидовка за каждую паляницу дает осьмуху водки. Утащить скорее, чтобы кто не увидел». Тут взвалил он себе на плеча мешок, с Чубом и дьяком, но почувствовал, что он слишком тяжел. «Нет, одному будет тяжело несть, – проговорил он, – а вот, как нарочно, идет ткач Шапуваленко. Здравствуй, Остап!»
– Здравствуй, – сказал, остановившись, ткач.
– Куда идешь?
– А так, иду, куда ноги идут.
– Помоги, человек добрый, мешки снесть! Кто-то колядовал, да и кинул посереди дороги. Добром разделимся пополам.
– Мешки? а с чем мешки, с книшами или паляницами?
– Да думаю, всего есть. – Тут выдернули они наскоро из плетня палки, положили на них мешок и понесли на плечах.
– Куда ж мы понесем его? в шинок? – спросил дорогою ткач.
– Оно бы и я так думал, чтобы в шинок; но ведь проклятая жидовка не поверит, подумает еще, что где-нибудь украли; к тому же я только что из шинка. Мы отнесем его в мою хату. Нам никто не помешает: жинки нет дома.
– Да точно ли нет дома? – спросил осторожный ткач.
– Слава Богу, мы не совсем еще без ума, – сказал кум, – черт ли бы принес меня туда, где она. Она, думаю, протаскается с бабами до света.
– Кто там? – закричала кумова жена, услышав шум в сенях, произведенный приходом двух приятелей с мешком, и отворяя дверь.
Кум остолбенел.
– Вот тебе на! – произнес ткач, опустя руки.
Кумова жена была такого рода сокровище, каких не мало на белом свете. Так же, как и ее муж, она почти никогда не сидела дома и почти весь день пресмыкалась у кумушек и зажиточных старух, хвалила и ела с большим аппетитом и дралась только по утрам с своим мужем, потому что в это только время и видела его иногда. Хата их была вдвое старее шаровар волостного писаря: крыша в некоторых местах была без соломы. Плетня видны были одни остатки, потому что всякой, выходивший из дому, никогда не брал палки для собак в надежде, что будет проходить мимо кумова огорода и выдернет любую из его плетня. Печь не топилась дня по три. Все, что ни напрашивала нежная супруга у добрых людей, прятала как можно подалее от своего мужа и часто самоуправно отнимала у него добычу, если он не успевал ее пропить в шинке. Кум, несмотря на всегдашнее хладнокровие, не любил уступать ей; и оттого почти всегда уходил из дому с фонарями под обоими глазами, а дорогая половина, охая, плелась рассказывать старушкам о бесчинстве своего мужа и о претерпенных ею от него побоях.