Прозрачно-голубой взгляд Павла, прикованный к руке с зажатым в ней шарфом, вспоминался Владимиру Михайловичу с холодной ясностью, не мерещился против воли — но и не видеть его было нельзя. Стиснутый толпой разгоряченных вином и морозом офицеров, император ни разу не вскрикнул, словно не чувствовал боли ударов, и короткая, деловитая команда Бенигсена «шарф!» прозвучала в спальне звонко, как на плацу. Не разумея, что делает, Яшвили, стоявший чуть в стороне, подхватил бросившуюся ему в глаза мгновением раньше светло-серую полоску ткани, шагнул к сгрудившимся у камина людям, просунул руку меж чьих-то плеч…
Стыда или раскаяния он не чувствовал, только пустоту на душе.
Дни уходили стремительной, чуждой чередой, словно сбывалось сказанное у Иоанна: времени больше не будет. Трижды он пытался встретиться с Паленом, сказать, что пришло время тому, ради чего они, кажется, загубили души — призвать нового государя дать России свободу, но Петр Алексеевич все оказывался занят, и Яшвили снова на несколько дней погружался в полусон. Опоминаясь, ехал к генерал-губернатору, ждал в равнодушном оцепенении; поднимался послушно с нагретого, ставшего удобным и привычным, стула в приемной, когда дежурный офицер, остановясь перед ним, говорил:
— Их сиятельство принять вас не могут.
Не спешил в Петербург и Панин. Жена его вновь перенесла тяжелые роды, граф сам просиживал ночи у ее постели.
Может быть, он, первым когда-то сказавший: убить — единственный, кто теперь думал о грехе.
Яшвили по нескольку дней не бывал в полку. Спрашивать с него никто не смел — на людей, вошедших в ночь на 12 марта в Михайловский замок следом за Паленом и Бенигсеном, смотрели с восхищением и страхом.
Купив в лавке лучшей бумаги, каждое утро садился к столу, брал перо и застывал неподвижно, не в силах отвести взгляда от стучащейся в окно ветки молодого дубка, день от дня набухавшей почками. Писать — как управляться России, когда быть собранию представителей или про то, как поднимались лестницей, ждали, затаив дыхание, под дверью в покои государя?
И однажды, не разумея до конца, что водит его рукой, он, обмакивая торопливо в чернильницу сохнущее перо, набросал полтора десятка строк, поставил подпись. Перечел, еще раз; оглянулся — да забылось, чего искал. Нахмурясь, стал было вспоминать, но как-то легко стало все зряшным, ненужным. Крикнул вестового и, свернув осторожно листок, отдал — письмо к императору.
…Ответа он не получит.