Разбойник - [67]
Из не слишком протяжённого парка выглядывал юнкерский дворец, чьи башни сияли на всю округу, в то время как сумерки сгущались и распухали настроеньями. Была уже ночь, когда я снова явился в город, жители которого разбредались во все стороны в поисках увеселительных возможностей. Всё это время у меня в кармане находился театральный билет, посредством которого я скорее влетел, чем вошёл в городской театр, потому что часы уже пробили восемь. Увертюра златозвучно пронзила зрительный зал в тот момент, когда я поспешил занять своё кресло, откуда мне было замечательно видно представление, оставившее, или же утопившее, меня в довольстве. На сцене ясно начала выявляться основная фигура. От акта к акту представление, казалось, улучшалось; один выход сменялся другим с мягкостью и многозначительностью, и я сподобился сделать наблюдение, что безмятежность и серьёзность были всегда к месту в этой восхитительной пьесе. Я с удовольствием говорил бы о ней столько времени, сколько длилось представление.
СКАЗКА (II) («Es war einmal») 1928/29
Я расскажу вам отчасти смехотворную историю.
Некоторое время дела мои шли блестяще; в один прекрасный день мне достался по завещанию, вообще говоря, определённо не слишком значительный капитал, позволивший мне тогда, однако, беззаботно встречать новый день. Дни простирались передо мной, как удивительно прекрасно и непринуждённо обставленная комната.
Какое прозаическое сравнение!
Я с удобствами расположился в некоем подобии любовника, помимо прочего, с удовольствием сочиняющего в свободное время. Я знал, что представляю кое-какое значение, или, в равной степени возможно, просто воображал это себе.
Приятные игры воображения делают нас известным образом счастливыми.
Теперь я расскажу вам о той, кого я любил, и с которою кокетничал своей склонностью. Она была одновременно всем и ничем, и я был тем же самым. Я был то вселенной, то лишь атомом в этой вселенной.
Могу ли я надеяться, что это можно воспринимать как философию? Роскошно было чувствовать, что я привожу её в смущение своей уверенностью, своей элегантностью. Хотя эта элегантность и не выходила за рамки идеи. Когда я видел возлюбленную в замешательстве, я находил её восхитительной.
А теперь я приступаю к части, по всей очевидности, вполне сказочной.
Ни с того ни с сего я вдруг утратил весь прежний ловкий, смелый, стройный облик — к своему изумлению. Какая-то неведомая сила превратила меня в шар; я сделался абсолютно круглым и катался, вместо того чтобы ходить на ногах, и только и знал, что кувыркался вокруг да около.
Она заметила меня и, когда обнаружила, что из меня получилось, пожала плечами, смеясь надо мной, и одновременно то ли удивившись, то ли разочаровавшись моей новой внешностью. Кроме того, её это, кажется, вывело из себя, что вполне можно понять.
Меня же положение вещей, в которое я угодил, вполне устраивало, хотя я и не осмелился бы счесть его импозантным.
Сначала моя красавица не знала, что и предпринять, а потом дала мне маленького, изящного пинка, тем не менее, отложившегося у меня в памяти.
С тех пор прошли годы. Со временем я принял другие формы.
МИНОТАВР 1926/27 («Es war einmal»)
Насколько я бодрствую в отношении писательства, настолько прохожу мимо жизни, не обращая на неё внимания; как человек я сплю, не придаю, возможно, значения собственной гражданской сущности, потому что эта сущность, дай я ей волю, может помешать курению сигарет и писательству. Вчера я ел бекон с фасолью и думал о будущем наций, и через короткое время мне перестали нравиться эти мысли, потому что они портили мне аппетит. Меня радует, что я сочиняю рассказ не о шёлковых чулочках, и, думаю, часть моих благосклонных читателей будет, в виде исключения, удовлетворена, потому что это нескончаемое вовлечение девушек, неспособность отвести взгляд от дамского участия подобны усыплению, и это признает всякий, кто наделён живостью мысли. Если же отныне меня интересует исключительно, обладали ли хоть какой-то культурой лангобарды и т. п., то я, возможно, иду путём, не сразу для каждого понятным, тогда как, наверное, ни одна из фаз мировой истории не вызывает такого недоумения, как эпоха великого переселения народов, из-за которой мне вспоминается «Песнь о Нибелунгах», открывшая нам доступ к искусству перевода. Носиться с национальной проблемой в голове — не значит ли это пасть жертвой безотносительности? Ни с того ни с сего втянуть в свои рассуждения миллионы людей: это, должно быть, страшно обременяет мозг! Пока я тут сижу и принимаю во внимание всех этих живых людей в цифрах, словно роту или войско, тот или иной из этих так называемых многих предаётся сну разума, в том смысле, что живёт без всякого удержу. Не исключено, что спящие считают бодрствующих сонными.
В лабиринте, который образуют предыдущие фразы, я, как мне кажется, слышу Минотавра, хоть и вдалеке, и он представляется мне не чем иным, как косматым затруднением, в котором я нахожусь из-за непродуманности национальной проблемы, потому что отбросил её ради «Песни о Нибелунгах», что предпринял, опять же, ради того, чтобы избежать чего-то для меня обременительного. Таким же образом я собираюсь оставить в покое, то есть, не нарушать сна лангобардов, потому что мне совершенно ясно, что определённый сорт сна полезен, уже потому что это специальный образ жизни. По чуточку здесь присутствующему счастью, мне кажется, речь идёт об удалённости от шёлковых чулок, как и об удалённости от нации, которая также напоминает о Минотавре, а его я в некоторой степени избегаю. Во мне укрепилось убеждение, что нация для меня является чем-то вроде существа, которое выглядит так, как будто чего-то от меня требует, и она меня понимает, т. е. одобряет, когда я словно бы оставляю её без внимания. Должен ли я отнестись с пониманием к Минотавру? Неужто я не знаю, что он от этого озвереет и рассвирепеет? Он воображает, что я не на многое без него способен; дело в том, что он не переносит преданности, а ещё, например, склонен неправильно трактовать привязанность. Я мог бы рассматривать нацию и как мистического лангобарда, который безусловно производит на меня некоторое впечатление своей — как бы получше выразиться — неисследованностью, чего, по моему мнению, вполне достаточно.
Перед читателем — трогательная, умная и психологически точная хроника прогулки как смотра творческих сил, достижений и неудач жизни, предваряющего собственно литературный труд. И эта авторская рефлексия роднит новеллу Вальзера со Стерном и его «обнажением приема»; а запальчивый и мнительный слог, умение мастерски «заблудиться» в боковых ответвлениях сюжета, сбившись на длинный перечень предметов и ассоциаций, приводят на память повествовательную манеру Саши Соколова в его «Школе для дураков». Да и сам Роберт Вальзер откуда-то оттуда, даже и в буквальном смысле, судя по его биографии и признаниям: «Короче говоря, я зарабатываю мой насущный хлеб тем, что думаю, размышляю, вникаю, корплю, постигаю, сочиняю, исследую, изучаю и гуляю, и этот хлеб достается мне, как любому другому, тяжким трудом».
Поэтичные миниатюры с философским подтекстом Анн-Лу Стайнингер (1963) в переводе с французского Натальи Мавлевич.«Коллекционер иллюзий» Роз-Мари Пеньяр (1943) в переводе с французского Нины Кулиш. «Герой рассказа, — говорится во вступлении, — распродает свои ненаглядные картины, но находит способ остаться их обладателем».Три рассказа Корин Дезарзанс (1952) из сборника «Глагол „быть“ и секреты карамели» в переводе с французского Марии Липко. Чувственность этой прозы чревата неожиданными умозаключениями — так кулинарно-медицинский этюд об отварах превращается в эссе о психологии литературного творчества: «Нет, писатель не извлекает эссенцию, суть.
Когда начал публиковаться Франц Кафка, среди первых отзывов были такие: «Появился молодой автор, пишет в манере Роберта Вальзера». Позже о знаменитом швейцарском писателе, одном из новаторов литературы первой половины XX века, Роберте Вальзере (1878–1956) восторженно отзывались и сам Ф. Кафка, и Т. Манн, и Г. Гессе. «Если бы у Вальзера, — писал Г. Гессе, — было сто тысяч читателей, мир стал бы лучше». Притча или сказка, странный диалог или эссе — в книгу вошли произведения разных жанров. Сам Вальзер называл их «маленькими танцовщицами, пляшущими до изнеможения».На русском языке издаются впервые.
В книге представлены два авторских сборника ранней «малой прозы» выдающегося швейцарского писателя Роберта Вальзера (1878—1956) — «Сочинения Фрица Кохера» (1904) и «Сочинения» (1913). Жанр этих разнообразных, но неизменно остроумных и оригинальных произведений трудно поддается определению. Читатель сможет взглянуть на мир глазами школьника и конторщика, художника и бедного писателя, берлинской девочки и поклонницы провинциального актера. Нестандартный, свободный, «иронично-мудрый» стиль Вальзера предвосхитил литературу уже второй половины XX века.
Когда начал публиковаться Франц Кафка, среди первых отзывов были такие: «Появился молодой автор, пишет в манере Роберта Вальзера». «Это плохая карьера, но только плохая карьера может дать миру свет». Франц Кафка о Симоне Таннере Роман «Семейство Таннер» (1907) известнейшего швейцарского писателя Роберта Вальзера (1878–1956) можно назвать образцом классической литературы. Эта книга чем-то похожа на плутовской роман. Симон, ее неугомонный герой, скитается по свету, меняет места работы, набирается опыта, жизненных впечатлений.
В однотомник входят два лучших романа Роберта Вальзера "Помощник" и "Якоб фон Гунтен", продолжившие общеевропейскую традицию противопоставления двух миров — мира зависимых и угнетенных миру власть имущих, а также миниатюры.
Питер Бернс под натиском холодной и расчетливой невесты разрабатывает потрясающий план похищения сыночка бывшей жены миллионера, но переходит дорогу настоящим гангстерам…
Творчество Василия Георгиевича Федорова (1895–1959) — уникальное явление в русской эмигрантской литературе. Федорову удалось по-своему передать трагикомедию эмиграции, ее быта и бытия, при всем том, что он не юморист. Трагикомический эффект достигается тем, что очень смешно повествуется о предметах и событиях сугубо серьезных. Юмор — характерная особенность стиля писателя тонкого, умного, изящного.Судьба Федорова сложилась так, что его творчество как бы выпало из истории литературы. Пришла пора вернуть произведения талантливого русского писателя читателю.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Настоящее издание позволяет читателю в полной мере познакомиться с творчеством французского писателя Альфонса Доде. В его книгах можно выделить два главных направления: одно отличают юмор, ирония и яркость воображения; другому свойственна точность наблюдений, сближающая Доде с натуралистами. Хотя оба направления присутствуют во всех книгах Доде, его сочинения можно разделить на две группы. К первой группе относятся вдохновленные Провансом «Письма с моей мельницы» и «Тартарен из Тараскона» — самые оригинальные и известные его произведения.
Настоящее издание позволяет читателю в полной мере познакомиться с творчеством французского писателя Альфонса Доде. В его книгах можно выделить два главных направления: одно отличают юмор, ирония и яркость воображения; другому свойственна точность наблюдений, сближающая Доде с натуралистами. Хотя оба направления присутствуют во всех книгах Доде, его сочинения можно разделить на две группы. К первой группе относятся вдохновленные Провансом «Письма с моей мельницы» и «Тартарен из Тараскона» — самые оригинальные и известные его произведения.
«Два исполина», «глыбы», «гиганты», «два гения золотого века русской культуры», «величайшие писатели за всю историю культуры». Так называли современники двух великих русских писателей – Федора Достоевского и Льва Толстого. И эти высокие звания за ними сохраняются до сих пор: конкуренции им так никто и не составил. Более того, многие нынешние известные писатели признаются, что «два исполина» были их Учителями: они отталкивались от их произведений, чтобы создать свой собственный художественный космос. Конечно, как у всех ярких личностей, у Толстого и Достоевского были и враги, и завистники, называющие первого «барином, юродствующим во Христе», а второго – «тарантулом», «банкой с пауками».