В нашем городе уже ездили на колесах, на станции бушевал вольный азовский ветер. Она меня ждала на платформе, уже сухой, легкой. Ветер трепал ее весеннюю шляпку, не давал смотреть. Я увидал ее издали, — она растерянно, морщась от ветра, искала меня по идущим вагонам глазами. В ней было то трогательное, жалкое, что всегда так поражает нас в близком человеке после разлуки с ним. Она похудела, одета была скромно. Когда я выскочил из вагона, она хотела поднять с губ вуальку — и не могла, неловко поцеловала меня через нее, побледнев до мертвенности.
На извозчике она молча клонила голову навстречу ветру, — только несколько раз повторила горько и сухо: — Что ты со мной делал, что ты со мной делал!
Потом сказала, все также серьезно: — Ты в Дворянскую? Я поеду с тобой.
Войдя в номер, — он был во втором этаже, большой, с прихожей, — она села на диван, глядя, как коридорный глупо ставит мой чемодан на ковер посреди комнаты. Поставив, он спросил, не будет ли каких приказаний. — Ничего не надо, — сказала она за меня — Идите…
И стала снимать шляпку. — Что же ты все молчишь, ничего не скажешь мне? — безразлично сказала она, сдерживая дрожащие губы.
Я стал на колени, обнял ее ноги, целуя их сквозь юбку и плача. Она подняла мне голову — и я опять узнал, почувствовал ее знакомые, несказанно-сладостные губы и смертельно-блаженное замирание наших сердец. Я вскочил, повернул ключ в дверях, ледяными руками опустил на окнах белые пузырчатые занавески, — ветер качал за окнами черное весеннее дерево, на котором, как пьяный, мотался и тревожно орал грач… — Отец просит об одном, — тихо сказала она потом, лежа в оцепенении отдыха: — подождать венчаться хотя бы полгода. Подожди, все равно моя жизнь теперь только в тебе одном, делай со мной что хочешь.
Необожженные свечи стояли на подзеркальнике, матово белели неподвижно висящие занавески, разными странными фигурами глядело с мелового потолка какое-то лепное украшение.
Мы уехали в тот малорусский город, куда переселился из Харькова брат Георгий, оба на работу по земской статистике, которой он там заведывал. Мы провели Страстную и Пасху в Батурине. Мать и сестра уже души не чаяли в ней, отец любовно говорил ей ты, сам давал по утрам целовать свою руку, — только брат Николай был сдержан, вежливо любезен. Она была тихо и растерянно счастлива, — новизной своей причастности к моей семье, к дому, к усадьбе, к моей комнате, где протекала моя юность, казавшаяся ей теперь прекрасной, трогательной, к моим книгам, которые она там рассматривала с несмелой радостью … Потом мы уехали.
Ночь до Орла. На рассвете пересадка в харьковский поезд.
В солнечное утро мы стоим в коридоре вагона возле жаркого окна. — Как странно, я никогда не была нигде, кроме Орла и Липецка! — говорит она. — Сейчас Курск? Это для меня уже юг. — Да. И для меня. — Мы будем в Курске завтракать? Знаешь, я еще никогда в жизни не завтракала на вокзале …
За Курском, чем дальше, тем все теплей, радостней. На откосе вдоль шпал уже густая трава, цветы, белые бабочки, в бабочках уже лето. — Жарко будет там летом! — с улыбкой говорит она. — Брат пишет, город весь в садах. — Да, Малороссия. Вот уж никогда не думала… Смотри, смотри, какие громадные тополя! И уж совсем зеленые! Зачем столько мельниц? — Ветряков, а не мельниц. Сейчас будут видны меловые горы, потом Белгород. — Я теперь понимаю тебя, я бы тоже никогда не могла жить на севере, без этого обилия света.
Я опускаю окно. Тепло дует солнечный ветер, паровозный дым южно пахнет каменным углем. Она прикрывает глаза, солнце горячими полосами ходит по ее лицу, по играющим возле лба темным молодым волосам, по простенькому ситцевому платью, ослепительно озаряя и нагревая его.
В долинах под Белгородом милая скромность празднично-цветущих вишневых садов, мелом белеющих хат. На вокзале в Белгороде ласковая скороговорка хохлушек, продающих бублики.
Она покупает и торгуется, довольная своей хозяйственностью, употреблением малорусских слов.
Вечером, в Харькове, мы опять меняем дорогу.
На рассвете подъезжаем.
Она спит. Свечи в вагоне догорают, в степи еще ночь, темный сумрак, но за ним далекий, низко и сокровенно зеленеющий восток. Как не похожа тут земля на нашу, — эта нагая, безграничная гладь с тугими серо-зелеными курганами! Мелькнул спящий полустанок, — ни куста ни деревца возле него, и сам он — каменный, голый, бело-синеватый в этом тайном рождении зари … Как одиноки тут станции!
Вот и в вагоне брезжит день. Сумрак внизу, по полу, но над ним уже полусвет. Она, во сне, спрятала голову в подушку, поджала ноги. Я осторожно прикрываю ее старинной шелковой шалью, подаренной ей моей матерью.
Станция была от города далеко, в широких долинах. Вокзал — небольшой, приятный. На вокзале — приветливые лакеи, ласковые носильщики, благосклонные извозчики на козлах домовитых тарантасов, запряженных парой в дышло.
Город, весь в густых садах, с гетманским собором на обрыве горы, глядел с нее на восток и на юг. В восточной долине отдельно стоял крутой холм с древним монастырем на вершине, дальше было зелено и пусто, долина переходила в степные скаты. В южной, за рекой, за ее веселыми лугами, взгляд терялся в солнечном блеске.