Письмо, под влиянием которого я собрался еще раз поехать в гости к Марусе, было длинное и беспорядочное. Конечно, слов я уже не помню, и нечего притворяться, будто помню; а все же так оно живо у меня в памяти, что не только его мысли, но и звучание берусь восстановить верно.
«Милый друг, милый друг, мне что-то неладно стало. Самойло прелесть, на редкость тонкая душа и рыцарь; даже то умеет, чего никто не умеет — молчать и стушевываться, когда я зла на все планеты. Он, верно, думает, что больше всего я зла на него: честное слово, неправда. Иногда про себя перебираю: за кем было бы мне лучше замужем изо всех, кого можно было женить на себе? Ни за кем бы так хорошо не было. Он даже сердиться умеет красиво, как природный барин. Мы не разлюбились, у нас и теперь бывают совсем пьяные встречи. Этого не полагается докладывать знакомым мальчикам, но „Марусе все можно“. Самойло не при чем.
Дети мои — оба лучше. Старший уже помощник, волочит мне метелку или приносит спички: спички приносит, когда я подметаю, а метелку на кухню, когда я кипячу молоко; но намерения у него самые благосклонные. Смотрит при этом в глаза снизу вверх серьезными глазами честного пса… вся душа переворачивается. И язык у него смешной — наполовину хохлацкий в честь горничной Гапки, и все глаголы в женском роде из-за привычки к дамскому обществу: ввалится ко мне в спальню и заявляет: — Бачь, мамо, я пришла! — Меньшой, при обряде лишения прав по закону вашей нации[192], окрещен Жоржиком; его главный вклад в семейное благополучие состоит в том, что он никогда не плачет, даже когда мыло попадает в глаза: выдержанный мужчина, в дедушку пойдет, надо будет пригласить фрайлен, знающую стихи Leier und Schwert[193], чьи не помню; но пока ему еще до первого годового юбилея далеко.
Мне с ними со всеми тремя страшно уютно. Ничего мне больше не надо. Не осталось никакого любопытства ни к чему, кроме одного — какой будет Мишка через месяц и Жоржик через неделю (у них это целые возрасты). Так бы села и написала книгу: „Домострой счастливой женщины“. Каждое слово было бы в ней святейшая правда; а вся книга зато — вряд ли.
„Ничего больше не надо“ — это правда. Только вот в чем заноза: люди думают, будто „ничего больше не надо“ — то же самое, что „достаточно“. Не знаю… Ведь бывает, что у Мишки нет аппетита, но это не значит, что Мишка тогда сыт.
Стольный город Овидиополь тоже не виноват. Прошлой зимой, когда вас не было, провела месяц в Одессе, была во всех театрах и на двух балах: ничего, не скучала, но уехала обратно с удовольствием. „Ничего мне не надо“.
Я адски похорошела; летом сюда съезжается много молодежи, по большей части русские — успех имею у них великий, но никто не смеет ухаживать по-настоящему: такая у меня репутация семьянинки. И слава Богу: я знаю, что теперь (порви письмо, кусочки сожги) меня кто угодно, лишь бы только был чистенько умытый, одним мизинцем мог бы снять с полочки верных жен; даже, вероятно, без всяких прежних „границ“, прямо на седьмое небо. И ничуть не потому, чтобы меня тянуло на седьмое небо: я ведь сказала — не осталось у меня никакого любопытства: просто так. Идет человек по дороге, дорога ведет именно туда, куда ему надо и куда хочется; вдруг справа тропинка, самая обыкновенная, ничуть не живописная, не таинственная; может быть, даже написано на ней „тупик“. А человек вдруг остановился и думает: не свернуть ли? Зачем свернуть, куда свернуть, он и сам не знает; но я не ручаюсь, что не свернет. Не о таких ли говорят умные люди: пропащий человек?
Я теперь ужасно много про себя философствую; не рассердитесь, если выйдет бессвязно. Может быть, есть души, которым нет на свете места вне молодости. „Молодость“ — это значит такая пора, когда ничего еще не решено, поэтому все еще можно решить, как хочется, или как тебе хоть кажется. Стоишь себе на пороге всего мира, перед тобою сто дверей, можешь открыть какую угодно, заглянуть, не входя, — не понравится, захлопни и попробуй другую. Это дает страшное ощущение всемогущества: молодость и есть всемогущество. А потом, когда все это прошло, — точно сняли с тебя императорскую корону. Все люди с этим мирятся, т. е. даже не подозревают, что была корона и ее сняли; но есть, очевидно, исключения. Иногда мне кажется так: низложенных королей много было в истории, но у них оставалось важное утешение — мечтать о реванше. Но представьте себе такого короля, который на минуту отлучился из королевства — а королевство взяло и утонуло, как Атлантида. Ходи весь век разжалованный, и даже мечтать не о чем. — Должно быть, годам к 35 это все пройдет.
Милый друг, приезжайте ко мне хоть на неделю. Это звучит подозрительно после того, что я писала только что о мизинце, которым можно меня снять с полочки; но ведь уже мы оба знаем, что этого романа почему-то Господь Бог решил никогда не дописывать. Часто я думаю, что это странно и жаль. Одну главу Он написал, и это была лучшая ночь моей жизни. Но продолжения не будет, не бойтесь и приезжайте. Ничему вы не поможете, ведь нельзя лечить от болезни, которой нет; но мне хочется хоть недели каникул».