Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке - [80]
Я бы сказал, что доведённые до совершенства Якобсоном, Ивановым и их коллегами исследования по стиховой форме (в самом широком смысле этого слова — от изучения закономерностей стиховых метров и размеров через тончайшие наблюдения над звуковой игрой и якобсоновской «грамматикой поэзии» до анализа смыслового контрапункта и голосоведения) помогли поставить русскую поэзию двадцатого века на высочайший духовный, философско-метафизический пьедестал. С другой стороны, это внимание к поэтической функции позволило наиболее тонким представителям точных наук, например, математику А. Колмогорову, основателю современной теории вероятности, увидеть в математических закономерностях распределения элементов ритма в стихе какие-то фундаментальные особенности поведения информации.
Поэзия Бориса Пастернака утверждала религиозную природу любого свершения, любого поступка, любого контакта, любого лица, которое открывалось поэту в самых обычных природных и житейских обстоятельствах. Тот же религиозный пафос пронизывал и литературоведческие штудии там, где они пытались на полной серьёзности, с духовным напряжением, конгениальным источнику, понять язык и смысл поэзии Пастернака.
Но поддерживать этот пафос и эту серьёзность в обстановке послесталинского Советского Союза, с его совершенно инстинктивной ненавистью к поэзии и красоте, было невозможно, если не принять на вооружение, как своего рода железный панцирь, мировоззрение новой идейности. Новая идейность должна была защитить и обосновать право поэта, в этом случае Пастернака, творить свободно из глубины своей души и право исследователя выбирать именно эту поэзию в качестве своего объекта и исследовать её так, как она этого требует.
Мы не сможем в этой работе проследить и проанализировать все этапы становления новой идейности, которая начала формироваться как отдельное и самостоятельное ответвление русской духовной жизни ещё в годы Второй мировой войны[33]. Центральный стержень всех этих зачастую весьма противоречивых суждений и пожеланий, которые высказывались писателями, а также другими представителями творческой интеллигенции в частных разговорах и частной переписке, и которые объединяли все политические направления от бывших эсеров до самых ортодоксальных коммунистов, — это стремление к творческой самостоятельности, тоска по невозможности свободно выразить в творчестве чувства и переживания, связанные со страданиями и сверхчеловеческим геройством народа в годы войны, выразить их не стандартно и трафаретно, как требовали этого партийные надзиратели над культурой, а повинуясь велению сердца. В конце концов, жестокий пресс партийной цензуры привёл к тому, что все литераторы, вне зависимости оттого, насколько они стремились подчиняться партийным указаниям или отвергали их, открыто или скрыто, все они, слуги и бунтари, внутри себя чувствовали отвращение и усталость от необходимости держать партийные указания всё время перед собой. Положение литературных критиков и литературоведов было ещё более тяжёлым, поскольку они были лишены права самостоятельно обсуждать и судить литературу — пусть даже исключительно с партийных позиций — и должны были всё время напряжённо ловить смысл последних постановлений, речей и высказываний партии (в сущности, одного лишь Сталина, ибо слова всех остальных руководителей в любую минуту могли быть — и часто бывали! — дезавуированы) и искать в них указаний по вопросам литературы и культуры. Соответственно, любое изменение партийного курса по отношению к литературе интерпретировалось как шаг вперёд к обретению этой вожделенной свободы творчества или откатывание назад. Именно её поиск, борьба и утверждение этой свободы, зачастую в полном отрыве от того, что творилось вокруг, в других сферах жизни, общества, политики и экономики, стали основным вектором духовного (и общественного!) развития в послесталинском Советском Союзе. Парадоксальным образом свободы творчества хотели все и все были согласны с тем, что этой свободы нет и хорошо было бы её иметь. Совсем не все были согласны относительно анализа текущего экономического, социального, внешнеполитического состояния. Именно поэтому все критические усилия, вся идейно-политическая борьба сосредоточились вокруг литературы. Именно здесь легче всего было прийти к критическому консенсусу. Именно здесь критические голоса зазвучали раньше всего, сильнее всего. Эти голоса, прозвучавшие уже через год после смерти Сталина, в 1954 году в повести И. Эренбурга «Оттепель» и в статье критика В. Померанцева «Об искренности в литературе», а также в других, чисто лирических стихах, рассказах и повестях, сфокусировали в одно целое поиски новой, почти незаметной религиозности и стремление защитить и удержать возможность свободного выражения свободного чувства.
Новая религиозность со всей силой проявилась в творчестве Бориса Пастернака сороковых-пятидесятых годов. Он не только сумел дать ей художественное выражение, но и сформулировал её в своих статьях, очерках, а прежде всего в своём романе «Доктор Живаго». Выраженная словами и образами христианской культуры, пастернаковская религиозность гораздо шире и объёмнее любого конфессионального подхода. Её можно почувствовать и понять только в неизбежном противопоставлении господствующей идеологии с её обязательным культом необразованности, грубости, хамства и всеобъемлющего насилия. Подвиг Пастернака заключался не только в его умении и желании дать художественный выход прямо противоположным чувствам и образам, но и в готовности открыто защищать своё право творить таким образом.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.