Я заревел от радости: вот как повезло!
Тяжкий груз безнадежной любви уплыл на корабле к босфорским берегам.
И когда оставили севастопольскую гавань, я с капитанского мостика долго смотрел в ту загадочную сторону, где – жила недосягаемая, неприступная как звезда Наташа.
Прощай любовь.
Жизнь ведет за руку к иным берегам, и я чувствую крепкое тепло этой руки.
Что желать лучшего?
Когда вошли в Босфорский пролив и потом остановились в Константинополе-Стамбуле, жизнь развернулась легендой: все сказки померкли перед действительностью – таким в утреннем блеске предстал Стамбул.
Гавань Золотой Рог с множеством пароходов разных флагов мира, сиянье полумесяцев неисчислимых мечетей, гул корабельной верфи, мраморное море, пестрота громадных зданий европейских и азиатских, знаменитая Ая-София, мечеть Солимана, султанские дворцы, яркоцветные базары, людское движенье, кровь турецких фесок, смесь иностранцев, роскошные магазины, ковры, шелк, – вот что увидели мои восторженные глаза и услышали напряженные уши.
И опять музыка названий частей города;
– Долма-Бахче, Бешикташ, Эюб, Галата, Ильдиз-Киоск, Пера, Кадикиой, Серай.
И нравятся имена турчанок:
– Рамзиэ, Чирибан, Саадэт.
Впрочем, все показалось чудом.
Даже настоящий турецкий кофе – прямо с углей медным ковшичком налитый в чашку.
Даже стамбульская брага-буза.
Даже выкрашенная борода нищего.
Право, так бы и остаться рисунком в общем ковре Константинополя.
Или просто– затеряться в Золотом Роге матросом в мечтах о дальних плаваньях.
С этим обратился к нашему капитану, и он спокойно потрепал по плечу:
– Нет, милый юноша, лучше поедем домой. А быть матросом – довольно трудно и никакой поэзии в этом нет. Конечно, путешествовать по свету полезно и приятно, но при более счастливых обстоятельствах. Поверьте морскому волку.
Убаюканные зыбью и впечатлениями, мы вернулись в Севастополь.
О, каким сереньким, маленьким, тихоньким он показался.
И жалкой, нелепой показалась любовь к Наташе, но сердце при встречах вздрагивало, томило, жгло.
Обиженными, грустными глазами смотрел на Наташу и чувствовал, что это ей приносило боль печали.
В одной из базарных кофеен заметил долговязого, беспокойного, смешного юношу, который пил кофе и что-то писал, взглядывая на потолок.
Познакомились.
Это был Илюша Грицаев, служащий в портовой конторе, родом из Николаева.
Подружились.
Выяснилось: год тому назад Илюша убежал из Николаева от родителей, – там у них бюро похоронных процессий, надо было возиться с покойниками – помогать отцу, словом – жизнь скучная и он утёк.
А тут, в Севастополе, устроился в портовую кон тору; безнадежно, как я, влюбился, стал писать драму в четырех действиях и мечтать о прочитанных книгах.
Мы великолепно поняли друг друга: бродили по ночам, произносили стихи, вкушали дыни, виноград, говорили о возлюбленных, уходили в Балаклаву, в Георгиевский монастырь, к Байдарским воротам – встречать восход солнца.
Щеголяли мечтательностью о будущем: Илюша готовился в драматурги, я – в поэты.
Однако, к осени пришлось разлучиться: следствием моей переписки с антрепренерами я получил предложение от антрепренера Филипповского приехать в Кременчуг на зимний сезон.
И, главное, получил на дорогу аванс.
Кременчуг.
И вот он – гоголевский «Днепр при тихой погоде».
А в общем – река небольшая, мелкая, неважнецкая река, и гоголевское восхваление вызывает улыбку: жаль, что Николай Васильевич не видел Камы.
Антрепренер Филипповский, не в пример другим, оказался превосходным человеком и пожелал, чтобы сезон я начал хорошей ролью.
Я постарался, и дело карьеры пошло: меня стали замечать.
Особенно хлопали гимназистки.
Жил у старых евреев и под постоянное пенье псалмов и моленье учил наизусть свои роли, спрашивал:
– Вам не мешаю?
Умный старик улыбался:
– Каждый делает свою голову.
Тут я призадумался.
Через каждые 2–3 дня я набивал голову разными неумными ролями подозрительных пьес, и это занятие смущало.
Несмотря на возрастающий первый успех, интересовала мысль:
А не пора ли бросить театр?
Тем более – актеры пьянствовали, играли в карты, возились с бабами, рассказывали гнусные анекдоты.
Тяготила эта пустяковая жизнь.
Мафусаил был прав:
– Каждый делает свою голову.
О сомненьях, раздумьях писал Илюше Грицаеву и он советовал бросить сцену.
Илюша теперь снова вернулся в Николаев, в родительский дом, и начал писать вторую драму.
Мой друг звал, призывал к себе в гости, чтобы вместе решить о жизни впереди.
По окончании кременчугского сезона, на первой неделе «великого поста» я прибыл в Николаев, и прямо с вокзала – в бюро похоронных процессий.
Следует сказать, что до этой поры мне никогда не доводилось бывать в подобных учреждениях и первые часы находился как бы в замешательстве: кругом гробы всяких размеров и качества, железные венки, кресты, украшения, туфли для покойников.
Тут же и жила семья Грицаевых.
Меня прекрасно встретили жирным обедом, но непривычность обстановки отбила обычный аппетит.
Илюше хорошо – он тут родился и вырос, а я только запомнил страшные рассказы нашей няни о гробах и покойниках.
Да и моя театральная профессия, веселая и беспечная, и моя жизнерадостная, восторженная натура ничего общего с гробовой обстановкой не имели.