— Я свинья! Смотри, что они пишут.[444]
«Думать, что ты, мой бесценный Коко, находишься[445] среди ужаснейших опасностей, свыше моих сил. Ты,[446] милый мой сын, дороже мне всех моих детей, да простит меня бог.[447] Да простит тебе бог те слезы, которые я по тебе выплакала и да не даст тебе испытать тех мучений...» Далее шли подробности о домашних, советы и приложено было рекомендательное письмо к князю Багратиону. — Ну его к чорту, я[448] не пойду.
<Вдруг углы губ поднялись выше и выше и Федор Простой улыбнулся, не> сводя глаз с темного угла комнаты, в который он задумчиво смотрел.
— Ну, a m-me Genlis всё та же? А Наташка милая моя? Все тоже? — Он улыбнулся. Борис улыбнулся тоже не насмешливо, не от чего нибудь, а только от радости.
— Расскажи про ваши дела.[449] Нам рассказывали, да правда ли всё...
— Ну, после, а Соня что?
— Ты ее не узнаешь, как она похудела, как она убита, это не тот человек... Напиши ей.
Опять Федор Простой задумался и опять потускнели его глаза.
— Да, — сказал он, — меня все любят, я это знаю, но вот сердце мое знает, что она одна всегда будет любить меня, никогда не изменит. От этого я и мало ценю ее. Все мы эгоисты. Ну рассказывай ты... как вы шли.[450]
Как только Берг ушел, Простой стал другим, более кротким, простым человеком и сбросил с себя всё это прежде выказываемое гусарство, которое, как ни шло к нему, затемняло в нем того доброго, пылкого, честного юношу, которого справедливо любили столь многие.[451]
Борис[452] рассказал про проводы и поход в России и за границей.[453]
— У нас, надо тебе сказать, две партии: аристократов и плебеев.
— Погоди, вот проберут вас.[454]
Принесли шампанское.
— А мне не хочется, — сказал Простой. — Ну, налей, всё равно. <Это, брат, пустяки.[455] В первый раз нас пустили под> <Кремсом> Энсом, ну жутко, а потом гадко на других и зло берет. Нет, брат, как мы отступали от... вот это было, я бы вас пустил туда. Мы, брат, бежали, как зайцы, сбились, наш полк попал не в ту сторону>.
— Да как же диспозиция разве вам была неизвестна?
— Э, брат, диспозиция, дислокация.[456] Бросилось всё, сбилось в кучу, адъютанты скачут, отступать по какой [то Клап]ау, а чорт ее знает, что за Клапау?[457] Тут атака эта в Шенграбен, тут атака. Лошадь убили и ранили. Ай, ай, — покачав головой. — Ну, хорошо, что привез денег, а то нет. Я просадил на одну немочку. Что за прелесть в Раузнице, когда мы стояли авангардом, она приезжала из Аустерлица, это городишка скверный, она дочь сапожника. Что за пуховики — умора.[458]
Приятели почти до утра сидели, разговаривая и не обращая вниманья на Берга, который вернулся и лег спать.[459]
— Я изрубил одного[460] линейца и как он схватился руками за острую саблю, так[461] и ссадил.[462] Что скверно, брат, это: интрига, интрига и интрига.[463] Немцы, — он оглянулся на Берга, — тебе я только скажу, я бы с нашими солдатами разбил бы Бонапарта.[464]
— Ну что Багратион?
— Молодец! Он подъезжал к нам два раза и <спокоен> все равно, как на параде....[465]
— Вот он уже пойдет, — сказал Борис, — стоит только забрать репутацию, а чины тогда можно.
— Ты уверен, что ты будешь главнокомандующим? — вдруг помолчав спросил Толстой.
Борис подумал немного,
— Да уверен, — сказал он, слегка улыбнувшись. — Нет, постой. Я боюсь первого дела. Ежели я не струшу, тогда я уверен, что я всё могу.
— И я думаю часто теперь, — сказал Толстой, — государь ведь может прямо произвести в полковники, ну вдруг убьют полкового командира, всех эскадронных, я один останусь и оставят меня полковым командиром.[466] — В это время вошел Волконский, двоюродный брат Бориса.[467] Толстой не знал его, хотя и слышал про него, как про гордого, чопорного, французского юношу рыцаря.[468] Он не понравился Толстому, красивый, тонкой, сухой,[469] с маленькими, белыми, как у женщины, ручками, раздушенный и элегантный до малейших подробностей своего военного платья. Он не поклонился никому, искоса презрительно поглядел на Толстова и, когда его познакомили, лениво протянул руку и не пожал руки, а только предоставил свою пожатию. Адъютантик[470] очень не понравился Толстому, считавшему себя уже обожженным боевым офицером, перенесшим уже много трудов и опасностей. Углы губ его поднялись выше, губы сжались, и Борис с свойственным ему тактом всё время следил за Толстым и незаметно смягчал недоброжелательство Толстого и вызывал В[олконского] на такие разговоры, которые бы не могли зацепить самолюбие Толстого. Толстой был однако поражен и даже почувствовал некоторое уважение этим презрением штабного паркетного молодчика к боевому офицеру, тогда как до сих пор все эти господа, как будто чувствуя свою вину блестящего и выгодного бездействия, всегда заискивали в нем и в ему подобных боевых офицерах, теперь сделавших славное отступление. Толстой начал продолжать рассказ о отступлении и несколько раз задевал адъютантов и штабных, говоря, что эти господа, как всегда ничего не делая, получали награды. B[олконский], видимо, нисколько не интересовался всем этим, как будто такие рассказы он слыхал бесчисленное число раз и они уж успели ему надоесть.