После обеда у генерала Жеребцову нужно было заехать еще на крайний левый фланг к Павлоградскому полку с тем же приказанием. Павлоградские гусары стояли [?] далеко от французов. Впереди были линии коновязей, за коновязями костры, люди, поправее большой балаган полковника и кухня. Сзади виднелся уединенный дом, единственная крыша на всем пространстве, занимаемом гусарами. Перед домом стояли с раскрасневшимися лицами песенники эскадрона. Накануне привезены были кресты в эскадрон и навешены за Эмский мост N. Ростову, юнкеру Миронову и двум солдатам. У маркитанта были куплены вина и N. Ростов угощивал эскадрон, офицеров и солдат. В доме, пустом, разоренном[1766] и брошенном хозяевами, слышались крик и хохот. N. Ростов в расстегнутой куртке и без фуражки вышел из дома, старательно ступая по ступеням крыльца, завернул за угол. Жеребцов окликнул его, но Nicolas не услыхал его голоса. «Нет, лучше не заезжать теперь», и Жеребцов проехал мимо.
Ростов был пьян в первый раз в жизни. Он прильнул открытой головой к сырой холодной стене и ему казалось, что он умирает. Снизу поднималось, поднималось что то, выворачивалось, переворачивалось в голове и вот, вот казалось всё скроется. — Боже мой, я упаду. Не видит ли кто? — бормотал он. — Другие ничего. Отчего же я так болен? Да, болен. А, вот он, — говорил он, — оглядывая внизу крест на шнурках куртки, и тупая улыбка изменяла его бледное лицо. Но крест поднимался, опускался, убегал, выворачивался вместе с головой и со всем телом. Всё происходило, как во сне. «Зачем я выпил еще этот стакан?»[1767] и он тяжело вздыхал и грустно закатывал глаза.[1768] — Георгий, — говорил он. — Крест на груди, на храброй груди.[1769] — И он ласкал крест, потряхивая его. — Нет, не могу, умираю.
— Иди, Ростов, — послышался голос. — Где ты? Иди лодку петь. Ростов не отвечал.
— Господи, помилуй, господи, помилуй, — шептал он, изнывая.
А между тем, всё приближался адъютант Бонапарта, скакавший к Мюрату с приказанием атаковать и убить всех этих русских.
В то же время в арьергарде подле Грунта в одних рубахах работали солдаты, выкидывая красную глину на вал будущего укрепления и тащ[а] фашины. В самой же разоренной деревне Грунте все дома были наполнены начальством и штабными, по всем улицам толпились обозы, со всех сторон солдаты тащили, кто сени [?], кто двери, кто заборы и на площади была раскинута палатка маркитанта. У маркитанта сидели офицеры с красными и истомленными лицами и пили. Один[1770] из офицеров, закутавшись в шинель по уши, дрожал всем телом. Его била лихорадка и он не мог согреться глинтвейном.[1771] «Бог с ними со всеми, с походами», — думал он, «вот с утра не могу согреться, а скажись больным, подумают — трушу».
— Что получили? — спрашивал другой офицер у казначея, шедшего с узлом золотых. — Мне за треть вперед, полковник обещал.
— Там увидим, приходите в полк.
— Стыдно вам, стыдно, господа, — говорил дежурный штаб-офицер, входя под палатку маркитанта, — извольте итти к своим местам, князь приказал. — Некоторые находили удовлетворительные ответы и оставались, другие шли. Офицер в лихорадке пошел к своему месту.> На горе впереди Грунта[1772] в одной пехотной роте собралась толпа около песенников. Солдаты стояли кружком и с присвистом пели плясовую песню и в середине их[1773] плясал молодой рекрут, выделывая ногами и ртом уродливо быстро невозможное. Чрез плечи друг друга солдаты с одобрением смотрели на пляшущего.
— Пройдись, ну, Макатюк, ну же, — говорили старому с медалью и крестом эфрейтору, пихая его в круг.
— Да я так не могу, как он.
— Да ну.
Макатюк вышел в круг в шинели, с мотавшимися на ней орденами, внакидку и с руками в карманах, и прошелся по кругу шагом, чуть встряхивая плечами и прищуря глаз, поглядывая кругом всё равно на кого, хотя обращение [?], казалось, имело в виду какого [то] одного приятеля, с которым он этим взглядом вспоминал штуку. Он остановился посередине и то он плясал. Плясал больше быстроногого рекрута, одной противуположностью своей неподвижности с удалью песни. Вдруг он повернулся, вспрыгнул, сел на корточки, сделал два раза ногами, поднялся, перевернулся и, не останавливаясь и отталкивая останавливающих, пошел вон из круга.
— Ну, вас совсем, пущай молодые ребята пляшут, пойти ружье почистить.
На самом крайнем правом фланге в то же время в одном из эскадронов драгун между коновязями слышался крик, но крик не песни, не смеха, не многих людей, а крик одного человека, болезненный, страждущий, испуганный и всё-таки еще притворный крик. Два драгуна, раздевшись для ловкости, взмахивали над головой и в такт били длинными розгами по до половины обнаженному телу солдата, наказываемого за воровство. Солдаты с остановившимися выражениями лиц стояли кругом (им велено было). Один офицер, толстый майор, нахмуривши[1774] одутловое лицо, переваливаясь назад в грязной шинели, ходил взад и вперед и, не обращая внимания на крик и не переставая, говорил:
— Солдату позорно украсть, солдат должен быть честен, благороден и храбр, а коли у своего брата украл, так в нем чести нет, это мерзавец. Еще, еще. И всё слышались удары и притворный и отчаянный крик. Лошади на коновязи косились на лежащего солдата. Одна взбрыкнула и все всполошились. Унтер офицер крикнул.