— Ух, и сила какая! И чего людям не живется?! — Савва, прищурившись, любовался природой.
— Эт не все наше. Наше только до той вона березы, — Тиша показал пальцем на одинокое кривое дерево. — Пошли в сарай.
В сарае Савва снял со стены косу-горбушу, тронул ногтем лезвие.
— Не точена давненько. Полопатить бы.
— А мы ею уже не пользуемся. Как литовки появились, так мы только ими.
Тиша щелкнул указательным пальцем по металлу, тот радостно отозвался приглушенным звоном.
— Ишь вон, литовки какие-то! — Савва заинтересованно оглядел незнакомое орудие крестьянского труда.
— Литовку мы еще стойкой называем. Ей косить куда удобнее, сгибаться не надо.
— А сгибаться, парень, ой как полезно бывает. Больше гнешься, скорее не сломаешься. И молитва в труде куда как шибче звучит. Дай-кось брусок.
Савва взял из рук отрока точильный камень. Уперев косище в живот, прихватив левой рукой лезвие ближе к концу, монах резво принялся охаживать металл камнем. Вжик-вжик, — звуки сливались друг с другом, точило было невозможно уловить глазом.
— Ан, вот вишь, и изладилась! — Савва подоткнул подол рясы за веревку пояса, широко перекрестился, глядя на плоский диск утреннего солнца. — Ну, с Богом, стал-быть!
Тиша вылупил глаза на торчащие коленки, на поросшие кудряво-черным волосом ноги странного мужчины, который вчера попросился к ним на ночевку.
— Пошли давай. Показывай поженку-то свою.
— Че показывать-то? Как вышел за жерди, так и коси.
— Ну, поглядим на твою жуковатую. Эть, вишь, как тебя не обзовут только, травушка-любавушка.
Монах сухим стеблем прянул между жердей ограды и оказался в чистом поле. Постоял, щурясь на восход, и опустился на колени. Широченный взмах. Под косой зашипело, взвились из скошенной травы тучи мошек.
— Полегче вы, окаянные!
Он рассмеялся громко, заливисто, отфыркиваясь от мошкары, точно огромный конь. И пошел медленно в глубь поля, похожий на перевозчика в лодке с одним веслом. Взмах в одну сторону, потом в другую, а лодка плывет, упрямо, не быстро, но плывет.
Тиша зачарованно смотрел, как падают вражьи зеленые рати под ударами меча витязя-исполина. Он всегда так представлял нескошенную траву, чтобы легче управиться было. Вот первый полк лежит уже, в другой нужно врубиться и победить, а третий окружить да искромсать в капусту. Так, бывало, увлечется, что и кровавых пузырей на ладошках не замечает. Но здесь Тиша увидел совсем другое. На его памяти горбушей не косили, а если и бывало, то по мелочи — скоту свежей травы охапку на вечер, не более. А тут человек к траве лицом совсем близко опускается, сливается, шепчется с ней, точно на ушко друг другу, баюкает ее, целует и просит прощения. И та его понимает и смиренно принимает все, как оно есть, по судьбе и в жизни. Пятится поле. Широкими пластами ложится справа и слева от косца. А он все идет и идет вперед, оставляя позади себя тонкую алую ниточку крови, сочащейся из голых коленей. Вот она, молитва-то, как вершиться может! И показалось Тише, что он стал свидетелем какого-то очень древнего обряда. Совсем древнего, который совершается здесь и сейчас, но был обряд этот еще задолго до его мамки и бати, до Успенского собора, что высится на городском холме, даже до соснового леса, синеющего на горизонте, разве что огромные речные валуны помнят о нем.
— Ну че раззявился? Воды, может, принесешь?
Лицо монаха сияло белозубой улыбкой.
Тиша зачерпнул ковшом из ведра и припустил по скошенной полосе. А когда приблизился, в нос ударил терпкий, сильный дух богатырского пота. Даже воздух вокруг, казалось, весь стрункой вытянулся от этого запаха, вот-вот лопнет.
— Век бы так, парень. Да лиха не знать. Ну, я еще трохи тут-ка поохочусь, да пойду по своим делам. Да ты не боись, пока полюшко не умну, никуда не денусь.
Савва снова засмеялся открытым, вольным смехом, глядя куда-то поверх Тишиной головы.
Ближе к обеду оба сидели на крыльце и по очереди пили хлебный квас, изредка перебрасываясь словами. После многочасовой работы говорить не хотелось, а молчать как-то неловко — все ж, недавно познакомились. Но Тишу один вопрос ой как мучил.
— Да ты не мнись, парень, вижу, черт тебя за печенку крутит, — Савва скосил глаз на собеседника.
— Вот ведь у тя какая палка-то? Все в толк не возьму. Давеча, пока ты косил, я ее в руке-то примерил. Легкая, пружинит. А вот из какого она дерева?
— А те не говорили, что чужое брать — руку терять?!
— Говорили. Но я, вишь, до всяких там палок, чеканов и сабель уж больно охоч.
— И смышлен не дюже!
— Да ведь палка и палка себе. Чего тут такого-то?
— Не палка это, а посох!
— Ну посох. У нас все рясники с посохами ходят. Только у них обычные, суковатые. Таких в лесу на каждом шаге найти можно. А у тя какой-то не такой посох. Не скажешь, откель?
— Эх, знал бы сам — откель, то, может, че и соврал, а то и соврать чего — не знаю.
Они не заметили, как за их спинами открылась дверь хаты, и в проеме возник из темноты отец Тиши, Степан Курило.
— Эко травы страсть какую понаскашивал! — мужчина говорил слабым дрожащим голосом, в груди ходуном ходил тяжелый, булькающий хрип. — Баско повалил! Баско!
— Бать, ты чего встал? — Тиша испуганно посмотрел на отца.