Профили - [25]

Шрифт
Интервал


4


Тут была несомненная и большая душевная катастрофа. Она должна была сказаться в кузнецовских картинах эпохи «Голубой розы». Кто-то сказал про Кузнецова: «У него глаз в животе». Я не берусь точно перевести это на русский язык, но в этом словесном гротеске великолепно подчеркнуто бездумное чутье, внутренняя жизнь, господство ее в Кузнецове над всем остальным, особенно – ничтожная роль ума или рассудка, как угодно. Тем явственнее должна была проступать и действительно отпечатлелась на его работах трещина, которую оставило в нем ожидание «чуда в приюте».

Изучение кузнецовских образов на самом деле обнаруживает в них надтреснутость, или «разуверение», как говорила поэтическая старина. Скорбь и мечтательность соединяются в них так же, как соединяются они в видениях Мусатова. И если для Мусатова горчайшее из слов – «безвозвратность», то для Кузнецова – «невозможность».

Это объясняет, может быть, почему образ фонтана – поднимающейся и тяжело падающей вниз струи – стоял в центре кузнецовских композиций в те годы.

Упорное стремление подняться в чаемый, другой и тончайший мир; больше того – такое приближение к нему, что, кажется, еще последнее, небольшое усилие, и будет перейдена пограничная черта; и внезапное отяжеление и паралич возносящихся сил, и затем неумолимое низвержение вниз, глубоко долу, – кузнецовские фонтаны об этом поют так же, как Тютчева знаменитые строки о водомете смертной мысли:

Как жадно к небу рвешься ты.

Но длань незримо-роковая,

Твой луч упорный преломляя,

Свергает в брызгах с высоты.

Эволюция образов в русском искусстве не только что не изучена, но эта тема даже еще не поставлена. Все же можно с достаточной ясностью проследить «историю фонтана» в нашей живописи – хотя бы от Семена Щедрина до Кузнецова, – чтобы прийти к заключению, что символы фонтана у Тютчева и у Кузнецова по содержанию своему тождественны. Однако истоки их разны: размышление – у поэта; жизнь души – у художника. От вымысла, от сочинительства у Кузнецова и здесь нет ни атома. Его фонтаны, как и его младенцы, – автобиографичны. Это такое же блаженное воспоминание детства, как все остальное в его искусстве.

Прежде чем стать символом, эти фонтаны были предметностями. Когда-то они стояли на площади в родном городе художника, в Саратове (там родился он – в 1878 году). Их построил заезжий англичанин; потом их сломали. По вечерам, летом, когда луна светила ярко, Кузнецов в раннем детстве любил приходить на площадь и смотреть на них. Их большие чаши подпирались сфинксами, и мальчик устраивался так, чтобы луна приходилась как раз за ними: странные получеловечьи лица начинали сиять и жить, и Кузнецов глядел на них, пока от их изменений ему не становилось жутко. Он убегал домой, а днем, возвращаясь на площадь играть с детворой, изумлялся их мирному, бесцветному и полинялому виду.

Так еще в детстве узнал он о двойном облике мира: ночном – тайном и дневном – явном. Он отразил и это в своей живописи. Распознать эту третью черту нетрудно. Фонтаны и младенцы окутаны у Кузнецова зыбкой и лучащейся атмосферой, порой перламутрово-розовой, порой опалово-голубой, порой радужной. Тут отпечатлелся какой-то «час явлений и чудес», когда явственнее всего проступает двойное бытие мира и реальность кажется призрачной, а призраки получают четкость и убедительность явной жизни. Есть такой час в природе: ранний час утра, с туманом и влажностью, пронизанной слабыми лучами невидимого еще солнца, с тенями и прозрачной мглой, борющимися с медленным приливом света. Это – не произвольная догадка; художник сам указал, где следует искать источники света, наполняющего его картины: ряд его полотен носит названия «Утро» и «Пробуждение».


5


Прошло несколько лет. Уже восточный ветер долго и крепко дул в мастерских молодых художников; уже слово «ориентализм» стучало дробью на всех художественных перекрестках, и в модных гостиных по столикам и этажеркам теснились экзотические безделки; уже в особняке на Знаменке Сергей Иванович Щукин лукаво подводил немотствующие кучки посетителей к обожженным не нашим солнцем полотнам, и гости вычитывали на них сладкие в своей непонятности слова: «Rove te hiti aamu», «El aho Ohipu», «Vairaoumati tei oa» и косились на неизбежных громких молодых людей, докучно авгурствующих о Поле Гогене; уже молодое имя Сарьяна получило осмысленность и звучность, а Павел Кузнецов все еще упрямо стучал в свои «не здешние двери» и в голубой тьме, над запрокинутыми уродцами, возносил каскады своих фонтанов. Упорный чудак! Коренастый и терпеливый, он коренасто и терпеливо кружился по своему заколдованному кругу и никак не хотел признать, что «невозможное невозможно», вне зависимости от того, долго ли и настойчиво ли будет он вопрошать небо и принимать младенцев.

В фатальных границах круга он, что называется, толкался то в одну, то в другую сторону, он множил варианты уже использованных тем, словно выполняя старый завет: «Ты бы то же слово да не так бы молвил…», он пробовал даже выйти в быт и приодеть, приукрасить, преобразить своей кузнецовщиной обыденнейшую, кишащую суетливой каждодневностью жизнь. Но его потешная, ни с чем несуразная, какая-то свихнутая бытовая серия – его «Дама с собачкой», «Крестьянские дети», «У костра», «Детские игры» и тому подобное, – вся она совершенно ясно говорила каждому, кто только был способен независимо видеть, что ничего путного тут Кузнецов не сделает, что он здесь и тайны своей не устережет и выхода себе не добудет. Делатели репутаций и ценители уже морщились и поговаривали: «Кузнецов выдыхается», – и это звучало внушительно и грозно, ибо предрекало обыкновенную участь русских художников: день гореть и десятилетия чадить. И я не могу сказать, чтобы у нас, тогда уже любивших Кузнецова, было мужество или предвидение, дабы оспаривать и отрицать это: упрямство или, говоря по-некрасовски, – «блажь», свойственные Кузнецову, не такие качества, чтобы обнадеживать.


Рекомендуем почитать
Лиственница

«Лиственница» – первая публикация стихов Керима Волковыского в России.В книгу вошли стихи разных лет, переводы из Федерико Гарсиа Лорки и эссе «Мальчик из Перми», в котором автор рассказывает о встрече с Беллой Ахмадулиной полвека назад.


Воробей

Друзья отвезли рассказчика в Нормандию, в старинный город Онфлер, в гости к поэту и прозаику Грегуару Бренену, которого в Нормандии все зовут «Воробей» — по заглавию автобиографического романа.


Островитянин (Сон о Юхане Боргене)

Литературный портрет знаменитого норвежского писателя Юхана Боргена с точки зрения советского писателя.


Мата Хари

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Под музыку русского слова

Эта книга о творческой личности, ее предназначении, ответственности за свою одаренность, о признании и забвении. Герои первых пяти эссе — знаковые фигуры своего времени, деятели отечественной истории и культуры, известные литераторы. Писатели и поэты оживут на страницах, заговорят с читателем собственным голосом, и сами расскажут о себе в контексте автора.В шестом, заключительном эссе-фэнтези, Ольга Харламова представила свою лирику, приглашая читателя взглянуть на всю Землю, как на территорию любви.


Уинстон Черчилль

Алданову выпало четыре раза писать о друге и покровителе Идена Уинстоне Черчилле. Почти ни к кому из политиков писатель не испытывал симпатии, но о Черчилле отзывался так: «необыкновенный ум», «разносторонние дарования, порой граничащие с гениальностью».Эти слова читатель найдет в публикуемом ниже очерке, написанном в США в 1941 г., до нападения Германии на Россию. Англия в одиночку ведет борьбу с мощной германской военной машиной, Черчилль – премьер-министр и олицетворяет для оккупированной Европы волю к сопротивлению.