Теперь вся тайна осветилась. Она хорошо видела в течение одного, двух дней, что молодой человек владел собой, освобождался от греха. Бледность оконченной борьбы в эту минуту сверкала на его лице. Когда он внезапно вышел, это значило, что он уже одержал победу… Его грех тяготил его теперь только потому, что он убил его в себе…
Теперь он стоял на коленях там, впереди нее, повторяя, разумеется, покаянную молитву, но уже прощенный, очищенный, снова спокойный…
Мать ждала. Много времени спустя, когда он, перекрестившись, направился к выходу, она встала со своего места, пошла за ним, очутилась с ним у самого выхода.
— Это ты? — сказал Ганс.
— Да, я приходила тоже молиться.
Они пошли молча, при сильном дожде, который теперь превращался в неумолимый туман, в водяную пыль… Какая-то нежность наполняла сердце Ганса, грустная радость, свойственная выздоравливающим, которые чувствуют себя всегда немного обремененными и на будущее время той болезнью, от которой они ждали смерти… После долгого молчания, точно делая усилие, решаясь на просьбу, которая была щекотлива, но необходима, Ганс сказал матери:
— Не находишь ли ты нужным рассчитать Урсулу? Она не христианка. Она не подходит к нам.
Мать поняла развязку внутренней драмы, твердое решение больше не впадать в грех, обещание, данное на исповеди… Она сейчас же согласилась и сказала, чтобы его успокоить.
— Да, Ганс, она уедет завтра.
Они вернулись, когда наступил уже вечер, в свое старое жилище на улице L'Ane-Aveugle, Немного позднее, когда Ганс, ложась спать, поднялся в комнату второго этажа, г-жа Кадзан, прислушиваясь, заметила, что он сейчас же повернул ключ в двери…
Кончились навсегда поцелуи, безумные ласки, связанные с таинственным актом; безмолвие водворилось на лестнице, в коридоре; безмолвие, которое следует за всеми мимолетными празднествами; мучительное безмолвие, которое ощущается в общественных садах, когда окончится музыка, толпа разойдется и водворяется мрак!