Прелюдия. Homo innatus - [18]
Бунт всегда занимал меня больше, чем революция. Когда бунт перерастает в революцию, становится скучно. В этот момент уже заметно, что со дня на день все перетасуется и займет свое место на полке, чтобы снова собирать пыль. Мне интересен только момент сдувания пыли.
Твой ребенок, если когда-нибудь и принадлежит тебе, то только до рождения. С момента появления на свет он уже не может считаться твоим. Он не просто не является твоей собственностью, наоборот — отныне он все больше отчуждается от тебя. Он автономен. Это неизбежно и единственно верно, но, тем не менее, нельзя не осознавать трагизм этого.
Игнатий умер во вторник. Звонил мне с утра, хотел зайти, а мне все некогда было, минут пять поговорили… На выходные встречу перенесли. Я только в четверг узнал. На выходных как раз похороны и были, в субботу.
Осмыслить подлинное можно, лишь утратив его, почувствовав собственную искусственность. Осознать смысл подлинного можно только, сделавшись другим. Знание о подлинном означает твою поддельность. Подлинное не может осознавать собственной подлинности.
снег. снег во рту и в глазах. снег в руке. откуда это постоянное ощущение удушья? я завернут в простыню пепельного снега. что это, все еще кокон? или что-то еще? неужели саван? а я даже не успел ощутить разницы между тогдашним и нынешним положением. а была ли разница? могильный крест представляет собой точную увеличенную копию нательного. так стоит ли тратить силы на его изготовление? ведь на детскую могилку можно водрузить и маленький крестик, снятый с шеи мертвого ребенка. для того, чтобы засыпать могилку землей хватит небольшой лопатки, забытой в песочнице. совсем маленькой — даже меньше, чем саперная. да и сам гробик своим размером не сильно отличается от спичечного коробка. в таком случае ограду можно сделать из спичек. а если их поджечь, то на снегу останется лишь крошечное черненькое пятнышко. такие бывают, когда окурком прожигают простыню. и уже через час эта рана затянется новым белым слоем. я заклеиваю скотчем равные раны на своей коже. под снегом гниет листва. гниет листва. погружаться в снег, но всегда выходить обратно. впрочем, есть риск не вернуться и слиться с листвой. и это еще больше притягивает. но я всегда возвращаюсь. научился. для этого мне не нужна золотая ветвь. я сам выдумал возвращение. я никогда не хотел быть серьезным. впрочем, и весельчака из меня не вышло. гебефренический смех всегда застревал в моем горле и выходил наружу вперемешку со сдавленным кашлем и пенящейся кровью. я не курю. откуда же дым? это липкие сумерки свисают засаленной шевелюрой над отполированным гробом. они опять склонились надо мной. я вижу судороги их улыбок. я еще помню их. смутно, но помню. кто они? сложно сказать. да и стоит ли пытаться выяснять? они распадаются на какие-то воспоминания. иногда мне кажется, что когда-то я видел их на тех потрескавшихся слайдах из семейного альбома. я не помню, кто они, не помню, чего они хотят, но их самих я никогда не забывал. эти бледно-желтые предметы их лиц. пожухлые лица — тоже часть декораций? или эти жалкие манекены с затянутыми тонким льдом глазницами и есть действующие лица? почему они так рвутся на мои похороны? хотят удостовериться, что меня больше нет среди них? каждый раз это повторяется. и каждый раз я обманываю их. перекусил снегом. то, что надо. холодным хрустящим снегом. то, что надо. утер кровь уголком савана. они подумают, что это губная помада. и я не стану их переубеждать. пусть думают, что я целовал снег. эта белая холодная материя всегда казалась мне похожей на плащаницу, способную навеки (учитывая нашу вечную мерзлоту) сохранить мой след. они сочтут это чудаковатым и странным, но не настолько, чтобы считать меня безумным. они не догадаются. они ничего не заподозрят. а я именно этого и добиваюсь. сижу в темноте на заледеневшем бордюре клумбы. лицо рассечено осколком льда. пограничник. я пограничник. нет, не в смысле охранника. не сторожевой пес, а дверь. мне всегда нравилось проходить сквозь экран. я на меже. на дискотеку. нужно что-то максимально лишенное смысла. мне туда. летом они называют это клумбой. зимой — это дискотека. пляски мертвых цветов. они не сразу заметны. но мертвые цветы пляшут повсюду — даже на стеклах автобуса. даже на зеркалах. в зеркалах, пожалуй, чаще, чем где бы то ни было. темнота и грохот. а через секунду — мертвая тишина. наверное, что-то подобное может ощущать оглушенный солдат в перерывах между разрывами: какое-то мгновение отголоски громовых раскатов тают, но их тут же сменяет абсолютная глухота, бездыханная тишина. все плывет перед глазами, затягивается слезящейся дымкой и замирает в хрустальном головокружении. междуречье. не речь, но и не молчание. скорее — тишина на перекрестке криков. я еще там, еще там. еще не проснулся. еще не проснулся. иногда мне кажется, что там интереснее. последнее время — все чаще и чаще. я не хочу возвращаться в мякоть ватного мира. инородное солнце. стеклянная кровь небес не принимает его. только позже я пойму, что скрип дверных петель — это мой любимый звук. пусть он и жуток. строго говоря, я осознаю, что мое раздвоение никогда не являлось дихотомией в ее истинном понимании, ведь мне всегда нравилось балансировать на грани безумия и рассудительности, между хаосом помешательства и царством чистого разума. контроль над бессознательным я ценил не менее чем контроль над оболочкой. только так можно продолжать поиск. талант заключается не только в умении придумать, а еще и в умении воплотить придуманное. так что без катехизиса революционера обойтись не удастся. в голове — темнота и грохот. уже возвращаюсь. уже возвращаюсь. вспышки бьют в глаза. ощущаю всю гнусность и весь ужас пробуждения. дверь не захлопывается, она раскачивается на скрипучих петлях, попеременно оказываясь то здесь, то по ту сторону. неужели я говорил, что этот мерзкий звук мне нравится? если ветер прекратится, то она остановится. иногда мне этого хочется. лучше бы застыла по ту сторону. но порывы ветра лишь нарастают. ветер застрял в дверном проеме. в черепной трещине. летом клумба оттает. серая корка расколется, как тонкая глазурь на тающем фруктовом мороженом, и обнажит яркий орнамент. но я никогда не видел ее летом. она существует только зимой. а в этой части земного шара зима никогда не заканчивается. конечно, я выдумал возвращение. оно невозможно. я давно закопан в снегу, на ледяном надгробии уже стерлись следы эпитафии. наверное, никакой эпитафии и не было. отсутствовали даже сведения о рождении и смерти. но в остальном холодное надгробие, изъеденное выбоинами, трещинами и мутными разводами, было точной копией величественных мраморных обелисков. так же, как и замшелый крест из мерзлого теста, осыпанный пепельной чешуей снежных лепестков. издалека все это могло сойти за подлинное, как и моя никчемная жизнь. а может быть, я выдумал и снег? отравленные цветы постоянно ощущают страх свободы. им не хочется ни плясать, ни спать на старых красных креслах, обтянутых искусственной кожей. ну, вы наверняка понимаете, о чем я. такие еще можно отыскать в заброшенных каморках при актовых залах. они кое-где еще остались. еще не модернизированы, не загримированы. как правило, кожа на них истерта, изрезана перочинными ножиками и испещрена узорочьем непристойных надписей. безмолвные свидетели мертвых плясок. танцы манекенов. они медленно двигаются в лучах стробоскопа. темнота и грохот. их искусственная кожа тоже местами поизносилась и ободрана. раны заклеены скотчем. даже губная помада смазалась на их истертых физиономиях. спрятаться в туалете. укрыться от фальшивых ядовитых улыбок. от брызг нравственной кислоты. от блестящих гноящихся желтых глаз. от пластика и стекла. ото льда витрины. от самих манекенов. сжечь. сжечь все, что есть. я всегда любил пожары. преклонялся перед их непорочным величием, как перед чистотою взбунтовавшегося архангела. ему даже казалось, что имя, которого ему так и не дали, этимологически должно было быть связано со словом огонь, или вообще они могли происходить от одного и того же корня. ad igne ignem.
«Пустырь» – третий роман Анатолия Рясова, написанный в традициях русской метафизической прозы. В центре сюжета – жизнь заброшенной деревни, повседневность которой оказывается нарушена появлением блаженного бродяги. Его близость к безумию и стоящая за ним тайна обусловливают взаимоотношения между другими символическими фигурами романа, среди которых – священник, кузнец, юродивый и учительница. В романе Анатолия Рясова такие философские категории, как «пустота», «трансгрессия», «гул языка» предстают в русском контексте.
В мире, где даже прошлое, не говоря уже о настоящем, постоянно ускользает и рассыпается, ретроспективное зрение больше не кажется единственным способом рассказать историю. Роман Анатолия Рясова написан в будущем времени и будто создается на глазах у читателя, делая его соучастником авторского замысла. Герой книги, провинциальный литератор Петя, отправляется на поезде в Москву, а уготованный ему путь проходит сквозь всю русскую литературу от Карамзина и Радищева до Набокова и Ерофеева. Реальность, которая утопает в метафорах и конструируется на ходу, ненадежный рассказчик и особые отношения автора и героя лишают роман всякой предопределенности.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Что нового можно «услышать», если прислушиваться к звуку из пространства философии? Почему исследование проблем звука оказалось ограничено сферами науки и искусства, а чаще и вовсе не покидает территории техники? Эти вопросы стали отправными точками книги Анатолия Рясова, исследователя, сочетающего философский анализ с многолетней звукорежиссерской практикой и руководством музыкальными студиями киноконцерна «Мосфильм». Обращаясь к концепциям Мартина Хайдеггера, Жака Деррида, Жан-Люка Нанси и Младена Долара, автор рассматривает звук и вслушивание как точки пересечения семиотического, психоаналитического и феноменологического дискурсов, но одновременно – как загадочные лакуны в истории мысли.
«В молчании» – это повествование, главный герой которого безмолвствует на протяжении почти всего текста. Едва ли не единственное его занятие – вслушивание в гул моря, в котором раскрываются мир и начала языка. Но молчание внезапно проявляется как насыщенная эмоциями область мысли, а предельно нейтральный, «белый» стиль постепенно переходит в биографические воспоминания. Или, вернее, невозможность ясно вспомнить мать, детство, даже относительно недавние события. Повесть дополняют несколько прозаических миниатюр, также исследующих взаимоотношения между речью и безмолвием, детством и старостью, философией и художественной литературой.
Если бы у каждого человека был световой датчик, то, глядя на Землю с неба, можно было бы увидеть, что с некоторыми людьми мы почему-то все время пересекаемся… Тесс и Гус живут каждый своей жизнью. Они и не подозревают, что уже столько лет ходят рядом друг с другом. Кажется, еще доля секунды — и долгожданная встреча состоится, но судьба снова рвет планы в клочья… Неужели она просто забавляется, играя жизнями людей, и Тесс и Гус так никогда и не встретятся?
События в книге происходят в 80-х годах прошлого столетия, в эпоху, когда Советский цирк по праву считался лучшим в мире. Когда цирковое искусство было любимо и уважаемо, овеяно романтикой путешествий, окружено магией загадочности. В то время цирковые традиции были незыблемыми, манежи опилочными, а люди цирка считались единой семьёй. Вот в этот таинственный мир неожиданно для себя и попадает главный герой повести «Сердце в опилках» Пашка Жарких. Он пришёл сюда, как ему казалось ненадолго, но остался навсегда…В книге ярко и правдиво описываются характеры участников повествования, быт и условия, в которых они жили и трудились, их взаимоотношения, желания и эмоции.
Светлая и задумчивая книга новелл. Каждая страница – как осенний лист. Яркие, живые образы открывают читателю трепетную суть человеческой души…«…Мир неожиданно подарил новые краски, незнакомые ощущения. Извилистые улочки, кривоколенные переулки старой Москвы закружили, заплутали, захороводили в этой Осени. Зашуршали выщербленные тротуары порыжевшей листвой. Парки чистыми блокнотами распахнули свои объятия. Падающие листья смешались с исписанными листами…»Кулаков Владимир Александрович – жонглёр, заслуженный артист России.
Ольга Брейнингер родилась в Казахстане в 1987 году. Окончила Литературный институт им. А.М. Горького и магистратуру Оксфордского университета. Живет в Бостоне (США), пишет докторскую диссертацию и преподает в Гарвардском университете. Публиковалась в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Новое Литературное обозрение». Дебютный роман «В Советском Союзе не было аддерола» вызвал горячие споры и попал в лонг-листы премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга».Героиня романа – молодая женщина родом из СССР, докторант Гарварда, – участвует в «эксперименте века» по программированию личности.
Действие книги известного болгарского прозаика Кирилла Апостолова развивается неторопливо, многопланово. Внимание автора сосредоточено на воссоздании жизни Болгарии шестидесятых годов, когда и в нашей стране, и в братских странах, строящих социализм, наметились черты перестройки.Проблемы, исследуемые писателем, актуальны и сейчас: это и способы управления социалистическим хозяйством, и роль председателя в сельском трудовом коллективе, и поиски нового подхода к решению нравственных проблем.Природа в произведениях К. Апостолова — не пейзажный фон, а та материя, из которой произрастают люди, из которой они черпают силу и красоту.