Предел забвения - [13]
И вот тогда, когда нужно было что-то делать с моей головой, Второй дед предложил: обрить и намазать керосином.
Обрить. Наголо.
Меня меньше пугало то, что задразнят лысым, будущие насмешки были отделены от меня самим бритьем; оно было равнозначно и равносильно смерти, уже не маленькой, как при стрижке, а полноразмерной, совсем настоящей. Меня собирались «обнулить», вновь сделать младенцем, то есть лишить того немногого, что было прожито и зримо выражено в постоянной длине волос.
И я испугался еще сильнее, когда понял, что взрослые не возразят Второму деду: они даже рады, что он предложил то, о чем думали, но из жалости не решались предложить они. Второй дед как нельзя лучше подходил для такого предложения: вши, керосин, обрить — от этого пахло давним временем, беспризорщиной, суровостью в средствах; скажи это кто другой — взрослые, может, и заспорили бы, но тут было обаяние строгости: хватит нюнить, пострижем, представь, что ты в армии, там не спрашивают, нужно уметь преодолевать неприятности, учись терпеть, для мужчины дело нужное. Все это говорилось как бы по праву возраста и опыта, с той интонацией поверхностных и потому жизнерадостных людей, которые любят фразу «не надо делать из этого трагедии». Такие идут в военруки, в тренеры, в учителя физкультуры, не любят растяп и нерях; им кажется, что и чувства должны быть молодцеваты, кратки — три минуты на прощание; ничто их не задевает, ничто не проникает в них, все заживает до свадьбы. Второй дед говорил именно так, взрослым, вероятно, казалось, что он играет, что это уместный тон, который меня подбодрит, а во мне росло ощущение, что дело не только в стрижке; что Второй дед решил — а никто этого не понимает! — взять меня в свою власть.
Ощущение это имело предысторию; я давно заметил, что Второй дед относился к длинным волосам ревниво и даже жестоко.
Он, слепой, сразу же угадывал, что у вошедшей в комнату и незнакомой ему женщины волосы свободны, а не стянуты в узел. Женщина, к примеру новая соседка, приходила к нам впервые, однако Второй дед словно улавливал незримые возмущения, исходящие от распущенных, вьющихся, длинных волос — и проводил рукой по своим седым, остриженным «под ежик»; это означало, что Второй дед гневается. В свободе локонов, в легкости разметанных по плечам прядей он, вероятно, улавливал смутную опасность: и символ, и источник некой чувственной свободы — и потому чрезвычайно любил, будто забываясь относительно мужской своей природы, шпильки, заколки, всю ту железную амуницию, которая призвана укротить, лишить вольности женские волосы. Домработница при нем всю жизнь проходила в платках, он покупал ей их едва ли не с каждой пенсии; ими накрывали телевизор, стелили на этажерки, как маленькие скатерти, домработница тайком раздаривала их, благо Второй дед не мог их сосчитать; лишь много позже я узнал, что однажды якобы случайно Второй дед сжег ее волосы раскаленными щипцами для завивки, которые он слишком близко поднес к прядям.
Когда Второй дед обнимал меня и гладил по голове, его пальцы захватывали волосы под корень и делали такое движение, словно средний и указательный — лезвия ножниц. В нашем дачном домике ножницы висели на гвозде за шкафом, и Второй дед иногда подходил проверить — на месте ли они. То, что ножницы висели на гвозде, а не убирались в ящик комода, создавало особое ощущение; они были старые, сработанные скобяной артелью в двадцатые годы, — клеймо можно было разобрать, — почерневшие, словно в металл за десятилетия впитались свечной нагар, печной дым, угольная пыль; ножницы висели, будто знак и напоминание, знак власти. Равным им по силе предметом был только карандаш — раз в год, накануне дня рождения, Второй дед ставил меня к дверному косяку, клал на голову книгу, потом я отходил, и по линии книги Второй дед проводил карандашом черту — насколько я вырос, а затем делал по черте зарубку. О, как я боялся этого карандаша, граненого, отточенного: мне казалось, что однажды я не совпаду с той меркой, которую Второй дед заранее наметил мне, и моя вина — я не смог вырасти, напрасно ел хлеб нашего дома — будет столь велика, что мне даже никто ничего не скажет: просто отвернутся, и все.
Ножницы и карандаш: если бы требовалось составить герб, воплощающий власть Второго деда надо мной, я бы взял два эти предмета. Ножницы и карандаш, а еще, может быть, циркуль: когда я впервые увидел в комнате Второго деда готовальню, увидел аскетичную точность лежащих в ней инструментов, сухопарую вытянутость их ножек, я сначала даже не взял в толк, что эти вещи предназначены для черчения по бумаге; я сразу подумал, что назначение их — так сказать, черчение по человеку, антропометрия, и предположил, что Второй дед вызвал меня, чтобы свериться с помощью этих приборов с неким чертежом: годен ли я быть человеком, нет ли во мне какого несоответствия?
Итак, я ощутил, что стрижка будет иметь второй, дополнительный смысл; что, выводя вшей, Второй дед на самом деле хочет завладеть мной, и стриженая моя голова представлялась мне безволосой головой младенца. Может быть, я бы не ощущал все так остро и болезненно, если бы не еще одно впечатление — воспоминание.
Когда совершено зло, но живые молчат, начинают говорить мертвые – как в завязке “Гамлета”, когда принцу является на крепостной стене дух отравленного отца. Потусторонний мир, что стучится в посюсторонний, игры призраков – они есть голос нечистой совести минувших поколений. “Титан”, первый сборник рассказов Сергея Лебедева – это 11 историй, различных по времени и месту действия, но объединенных мистической топографией, в которой неупокоенное прошлое, злое наследие тоталитарных режимов, всегда рядом, за тонкой гранью, и пытается свидетельствовать голосами вещей, мест, зверей и людей, взыскуя воздаяния и справедливости. Книга содержит нецензурную брань.
Дебютант – идеальный яд, смертельный и бесследный. Создавший его химик Калитин работал в секретном советском институте, но с распадом Союза бежал на Запад. Подполковник Шершнев получает приказ отравить предателя его же изобретением… Новый, пятый, роман Сергея Лебедева – закрученное в шпионский сюжет художественное исследование яда как инструмента советских и российских спецслужб. И – блестящая проза о вечных темах: природе зла и добра, связи творца и творения, науки и морали.
1991 год. Август. На Лубянке свален бронзовый истукан, и многим кажется, что здесь и сейчас рождается новая страна. В эти эйфорические дни обычный советский подросток получает необычный подарок – втайне написанную бабушкой историю семьи.Эта история дважды поразит его. В первый раз – когда он осознает, сколького он не знал, почему рос как дичок. А второй раз – когда поймет, что рассказано – не все, что мемуары – лишь способ спрятать среди множества фактов отсутствие одного звена: кем был его дед, отец отца, человек, ни разу не упомянутый, «вычеркнутый» из текста.Попытка разгадать эту тайну станет судьбой.
Новый роман Сергея Лебедева воспринимается как продолжение предыдущего («Предел забвения»), хотя они не связаны ни общими героями, ни единой сюжетной линией. Однако своего рода метасюжет объединяет их. По большому счету, «Год кометы» — роман о страхе как одной из подлинных «скреп», которые сковывали советскую действительность, превращали ее в неподвижную крепость. И в той же мере это роман о разрушении монолита, об освобождении от ужаса. Но прежде всего это история детства и отрочества в последние годы советской империи.
Россия и Германия. Наверное, нет двух других стран, которые имели бы такие глубокие и трагические связи. Русские немцы – люди промежутка, больше не свои там, на родине, и чужие здесь, в России. Две мировые войны. Две самые страшные диктатуры в истории человечества: Сталин и Гитлер. Образ врага с Востока и образ врага с Запада. И между жерновами истории, между двумя тоталитарными режимами, вынуждавшими людей уничтожать собственное прошлое, принимать отчеканенные государством политически верные идентичности, – история одной семьи, чей предок прибыл в Россию из Германии как апостол гомеопатии, оставив своим потомкам зыбкий мир на стыке культур.
Пьесы о любви, о последствиях войны, о невозможности чувств в обычной жизни, у которой несправедливые правила и нормы. В пьесах есть элементы мистики, в рассказах — фантастики. Противопоказано всем, кто любит смотреть телевизор. Только для любителей театра и слова.
Впервые в свободном доступе для скачивания настоящая книга правды о Комсомольске от советского писателя-пропагандиста Геннадия Хлебникова. «На пределе»! Документально-художественная повесть о Комсомольске в годы войны.
«Неконтролируемая мысль» — это сборник стихотворений и поэм о бытие, жизни и окружающем мире, содержащий в себе 51 поэтическое произведение. В каждом стихотворении заложена частица автора, которая очень точно передает состояние его души в момент написания конкретного стихотворения. Стихотворение — зеркало души, поэтому каждая его строка даёт читателю возможность понять душевное состояние поэта.
Рассказы в предлагаемом вниманию читателя сборнике освещают весьма актуальную сегодня тему межкультурной коммуникации в самых разных её аспектах: от особенностей любовно-романтических отношений между представителями различных культур до личных впечатлений автора от зарубежных встреч и поездок. А поскольку большинство текстов написано во время многочисленных и иногда весьма продолжительных перелётов автора, сборник так и называется «Полёт фантазии, фантазии в полёте».
Спасение духовности в человеке и обществе, сохранение нравственной памяти народа, без которой не может быть национального и просто человеческого достоинства, — главная идея романа уральской писательницы.
Перед вами грустная, а порой, даже ужасающая история воспоминаний автора о реалиях белоруской армии, в которой ему «посчастливилось» побывать. Сюжет представлен в виде коротких, отрывистых заметок, охватывающих год службы в рядах вооружённых сил Республики Беларусь. Драма о переживаниях, раздумьях и злоключениях человека, оказавшегося в агрессивно-экстремальной среде.