– Зачем вам? – сказал он.
– Были ли вы у Хомякова?
– Нет еще, не был.
Мне кажется, ему слишком было тяжело к нему ходить; опять говорили мы о значении чтения псалтири. Я спросила его о корректуре; он сказал, что сам был в типографии и все устроил; говорили о печатанье «Охотничьих записок». Я сказала, что очень тихо идет.
– Вы бы сами держали корректуру, – сказал он. – Не умею.
– Да это вовсе нетрудно, стоит только выучиться этим знакам, я вам сейчас покажу, дайте мне какую-нибудь книгу.
Я подала ему «Москвитянин»; он достал свою карманную книжку, вынул оттуда карандаш, развернул журнал и показал примерно несколько знаков. В это время воротилась Наденька, я ей сообщила полученные известия и что ей предстоит скоро ехать в деревню.
– Да, – прибавил Гоголь, – вы и не знаете, а вам уже назначен маршрут.
Я сказала, нельзя ли устроить как-нибудь нам песни, а Гоголь сказал:
– Когда же? уже лучше на Масленице.
– На Масленице Наденька, может быть, уедет.
– Да, в самом деле – прибавил Гоголь, но тем разговор об этом кончился. Я попросила перейти в другую комнату, сообщила Наденьке корректурные знаки, которым учил меня Николай Васильевич. Он же сам прибавил, что советовал бы нам заняться этим, что за это можно даже деньги получать, что он нанимает теперь корректора и платит ему за один том 100 руб. (кажется, за вторую корректуру). Мы расспрашивали его о печатании его сочинений, как оно идет; он говорит, что он роздал в разные типографии что идет довольно медленно, что ему мешают. Мы звали его приходить к нам с корректурой и у нас ее поправлять, он обещал, и так мы простились.
4 февраля (1853 года) я сидела в нашей маленькой гостиной с Митей Карташевским (брат Константин, Митя и Любенька только что приехали из деревни, самовар был на столе). Мы говорили, очень живо, о Карташевских. Передняя комната была темна, портьерка в нее поднята, я услышала чьи-то шаги, но не обратила в первую минуту на то внимания, думая, что это брат. Шаги приблизились, я обернулась – то был Гоголь; я ему обрадовалась чрезвычайно: вовсе его не ожидала. Он спросил, приехал ли брат, и, узнав, что он у Хомякова, сказал, что сам туда зайдет; спросил меня о здоровье, так как накануне я была нездорова, уселся в углу дивана, расспрашивал о том, о другом, в лице его видно было какое-то утомление и сонливость. Кошелева прислала звать нас с Наденькой к ней, я ему предложила ехать туда же.
– Нет, – сказал он, – я не могу, мне надобно зайти еще к Хомякову, а там домой, я хочу пораньше лечь. Сегодня ночью я чувствовал озноб, впрочем, он мне особенно спать не мешал.
– Это, верно, нервный, – сказала я.
– Да, нервное, – подтвердил он совершенно спокойным тоном.
– Что же вы не пришли к нам с корректурой? – спросила я.
– Забыл, а сейчас просидел над ней около часу.
– Ну в другой раз принесете.
Но этому другому разу не суждено было повториться! Гоголь просидел не долго, простился, по обыкновению подавши нам руку на прощанье, и ушел. Это было последнее свидание. Как нарочно, я не пошла его провожать далее, потому что собиралась ехать. Ничто не сказало мне, что более его не увижу.
Мы все были поражены его ужасной худобой. «Ах, как он худ, как он худ страшно», – говорили мы…