— Не пойми, будто я жалуюсь. Жаловаться на себя глупо. Хочу знать, как тебе живется, что ты думаешь о нашей жизни?
— Живется нормально. А «нашей» жизни нет. Я уже сказала. Есть твоя и есть моя.
— Ты сама не веришь в это.
Она опять усмехнулась и, мягко пожав плечами, сделала новый выпад из своей уютной засады:
— А ты веришь?
— Верю!
— Только не так громко…
— Верю. Я знаю, что у нас у обоих еще не вся жизнь за плечами, есть еще и впереди… Как мы могли прожить так бездарно эти годы. И все по моей глупости!.. Господи, ну чем мы занимаемся? Столько думал об этой встрече… а мы, как две глыбы льда. Лена! — Степан положил ей руки на плечи, она сняла их. — Лена, пойми же ты, я хоть и виноват перед тобой и всем миром, но я же человек!
— И я тоже. — Она посмотрела на него холодно, сердито и вопрошающе.
Пахомов рванулся, но сдержал себя:
— Я много говорю?
Она не ответила, а только отвела свой строгий, обезоруживающий взгляд.
— Ладно, не буду. — И тут же рассерженно закричал: — Но я не могу иначе, научи меня, что делать, раз ты такая мудрая. Научи! — Он заходил по комнате, выкрикивая: — Но учти, я думаю сейчас и о тебе. Да, да, о тебе! И больше всего о тебе!
— Не кричи, прибежит дежурная.
— Плевать мне на дежурную! Как ты можешь о ком-то и о чем-то думать? Непостижимо!
— Ты никогда ни о ком не думал! — оборвала она его. — А я должна! Должна помнить, что я жена, у меня есть дом, семья.
— К черту все! — Степан, задохнувшись, остановился перед ней. — К черту, мы с тобой и семья и дом. Мы! Ты моя жена. Хватит!
— Не кричи…
— Буду!
— Ну кричи, а я уйду.
Елена Сергеевна достала из сумочки платок. Степан сник, будто в нем что-то надломилось, отошел и сел в угол дивана. Она не плакала, смотрела на свои руки и комкала платок. Подбородок и уголки губ ее, как у ребенка, который собирается разреветься, подрагивали. Заплачь она, ему бы, наверное, не было бы так больно смотреть на нее. Он не решался ее утешать, а только горько смотрел на трогательный подбородок и детские уголки губ, в которых пряталась обида.
— Лена, нам надо все обдумать, мы не можем еще раз ошибиться. — Пахомов тяжело выдавил эти слова, они казались ему деревянными и застревали в горле. — Я все хочу и боюсь у тебя спросить. Почему ты тогда решила… чтобы его не было? Почему решила и за меня? Почему?
Елена Сергеевна медленно обвела взглядом комнату, словно она только сейчас увидела, куда она попала, потом вскинула глаза на Степана, и в них мелькнула такая боль и такая тяжкая обида, что ему стало не по себе.
— Ты сам решил за всех нас…
Елена Сергеевна выделила слова «за всех нас», и Степан понял, что она хотела сказать. Это было самым большим обвинением, которое когда-либо предъявляли ему в жизни. Он сразу сник, не мог да и не пытался что-либо возразить ей. Когда обвинял себя и говорил, что во всем виноват только он один и никто другой, то это было одно, — тогда оставалась у него надежда, что Лена, возможно, так и не думает и есть еще шанс исправить их жизнь, а теперь, когда она возложила вину на него одного и не только за их две жизни, как он думал, а и за ту, которая не появилась, но уже стучалась в этот мир, — теперь ему было безразлично, что она скажет. Главное он уже услышал от нее, и это было то поражение, которое стоит не только тех его нелепо прожитых лет, но и всей жизни.
Елена Сергеевна стала собираться, сидя на маленьком стульчике, в коридоре застегивала «молнии» на сапогах. Одна не застегивалась, а ему и в голову не пришло помочь ей. Наконец она встала и подошла к зеркалу, стала поправлять прическу, а он все стоял в дверях и смотрел из того своего далека, куда его отбросили ее слова «за всех нас», и не мог приблизиться к ней, к Лене, которую он сейчас так любил и желал, как еще никого и ничего не любил и не желал в своей жизни. И только когда она потянулась к вешалке, он будто очнулся, сорвался с места и опередил ее.
Елена Сергеевна повернулась к нему лицом, в руках у него было ее пальто. Оно разделяло их, и он не знал, как с ним поступить, а только прижимал его, распахнутое, к себе, будто защищался от нее, сделавшей шаг навстречу. Когда ощутил ее горячие, ласковые руки у себя на шее, а сбивчивое дыхание у своих губ, он выронил пальто, и они, переступив через него, вернулись в комнату.
— Степан, дорогой, пойми, если человек сам себя считает абсолютно правым и непогрешимым, он уже виноват.
— А я не считаю, но и не чувствую за собой вины. Не чувствую. Жил, не подличал, не рвал куска у других. А что многого хотел… На половину не был согласен ни в чем.
Пахомов и Буров сидели в сквере перед гостиницей. Они встретились здесь час назад, чтобы вместе поужинать и потолковать. Директор завода и секретарь парткома поручили Бурову «обработать» писателя Пахомова. «Надо, чтобы Степан Петрович заболел нашими заботами, — напутствовал его Терновой. — И расценивай это как задание парткома». Но как только Пахомов и Буров встретились, они заспорили и вот теперь, по истечении часа, все еще не могли остановиться, хотя тот запал и напор, с которым они начали разговор, уже пошел, да, видно, и усталость от шумного и бестолкового дня брала свое. Их спор был на излете, потому что каждый уже и не слушал другого, а говорил только свое и скорей для себя, чем для другого.