— Хорошо. Не буду вам мешать, продолжайте.
— То, что нас отличает, — это возраст, мой дорогой мальчик.
Она пронзительно хихикнула.
— Мне, например, двести восемьдесят три года.
В конце концов он им надоел, и они оставили его в покое. Хотя Конут чувствовал боль в каждой клеточке, на нем почти не было видимых следов от побоев — благодаря ткани на дубинке. «Это сделано специально», — мучительно думал Конут. Раз они не хотят оставить следов, значит, рассчитывают на то, что кто-то может его увидеть. А это значит, по крайней мере, что они не собираются его убить и выкинуть в море.
Двести восемьдесят три года.
А ведь она не самая старшая из этой четверки; только Джилсон моложе — этакое дитя лет ста или около того.
Сенатор родился, когда Америка была еще английской колонией. Эст Кир родился во Франции при де Голле.
Вот почему так старательно оберегались от любопытных цифры статистики. Если бы Конут увидел их, он бы понял, что аномалии закона Вольграна применительно к переписи населения вызваны не чьей-то ошибкой. Данные показали бы, что некоторые люди не умирали. Статистически незначимая в течение тысячелетий эта часть населения резко увеличилась за последние двести — триста лет — во времена Листера, Пастера, Флеминга. Эти люди не были бессмертными, они становились жертвами ранений, болезней, но не умирали от старости.
По мере развития профилактической медицины они начали накапливать свою силу. На самом деле они не обладали особыми преимуществами по сравнению с обычными людьми, не были мудрее или могущественнее. Даже телепатия была их привилегией скорее всего потому, что люди, живущие меньше их, не имели времени развить это свойство; оно зависело от сложных, медленно формирующихся нервных связей и было знаком зрелости, как половое созревание и волосяной покров на лице. Словом, все, что делало их могущественными, было даром времени. У них были деньги (но, интересно, кто бы, имея в своем распоряжении одно-два столетия, не достиг бы богатства?).
Их спаянное, тесное сотрудничество преследовало определенные цели. Они поддерживали войны, ибо что лучше войны может способствовать развитию медицины? Они материально обеспечивали бесчисленные проекты, так как развитие хирургии людей смертных поможет сохранить их бесконечные и куда более значимые жизни.
К обычным людям — мало живущим, которые кормили их, служили им, делали их существование возможным, — они испытывали лишь презрение.
Им приходилось быть сплоченными. Даже бессмертным нужны друзья, а люди с обычным сроком жизни представлялись им не более чем гостями на уик-энде.
Презрение… И страх. Ведь как они сказали Конуту, существовали ему подобные, обладающие задатком телепатических способностей, люди, которым нельзя позволять жить и развивать это свойство. Внушить такому мысль об убийстве — и он умрет, это же так просто. Спящий мозг может создать картину закрывающейся двери или шума приближающегося грузовика. Мозг на границе сна и бодрствования может превратить этот мираж в действие…
Конут услышал пронзительный смех, и дверь распахнулась. Первым, лучезарно улыбаясь, вошел Джилсон.
— Нет! — инстинктивно закричал Конут, уклоняясь от удара дубинкой.
Лусилла пристроилась рядом с матерью в кафетерии госпиталя, радуясь уже тому, что им удалось найти место, чтобы сесть. Госпиталь поселения был переполнен. Люди, хлынувшие туда в тревоге, заняли каждый дюйм в зале ожидания, помещениях, примыкающих к приемному покою, даже на застекленном балконе-солярии, который нависал над бушующими волнами и предназначался для прогулок пациентов. В такое позднее время кафетерий обычно не работал, но персонал решил обеспечить всех кофе и закусками.
Мать что-то сказала, но Лусилла только кивнула в ответ. Она не расслышала. Немудрено — среди оглушительного бычьего рева опоясывающих поселение кабелей. Кроме того, Лусилла думала о Конуте. По телефону ей не удалось узнать ничего нового, ночной дежурный сказал, что Конут не возвращался.
— Он так хорошо ел, — внезапно произнесла мать.
Лусилла потрепала ее по руке. Кофе был холодный, но она все равно выпила. «Доктор знает, где нас найти, — подумала она, — хотя он, конечно, так занят…»
— Он был лучшим из моих детей, — сказала мать.
Лусилла знала, что брату недолго осталось. Сыпь, поставившая врачей в тупик, жар, от которого стекленели глаза, — это лишь внешние признаки страшной борьбы, разыгравшейся внутри его неподвижного тела; они были как заголовки в газете о происшедшем за тысячи миль — «Восемьсот моряков погибли в штормящем Айво»; в них были кровь, боль и смерть, но сами по себе они ничего не значили. Роджер умирал. Внешние признаки находились под контролем, но целебная мазь могла лишь излечить гнойные болячки, пилюли могли лишь облегчить дыхание, уколы могли лишь успокоить головную боль.
— Он так хорошо ел, — повторила мать, грезя наяву, — и начал говорить в полтора года. У него была музыкальная шкатулка в виде маленького слоника, и он умел заводить ее.
— Не беспокойся, — фальшиво прошептала Лусилла.
— Но мы разрешили ему купаться, — вздохнула мать, обводя глазами битком набитый зал.