Витя твердит: ничего не выйдет. А что он понимает!? Читал бы лучше свои книжки и не вмешивался.
Генька выковырял порох еще из трех патронов, но тут раздался резкий короткий звонок.
«Мама? Рановато… Неужели отец?»
Генька быстро сунул патроны и инструменты в коробку из-под ботинок, пинком ноги загнал ее под кровать и побежал отворять дверь.
Пришел отец.
Достаточно было мельком взглянуть на Геньку и Алексея Ивановича, чтобы сразу увидеть: это отец и сын. Оба светловолосые, с изломанными, как кавычки, бровями. И главное, у обоих одинаковые носы, смешные носы, с нашлепкой внизу, очень похожие на сапоги. И мать часто шутила:
— Вот уж подобрал вам бог фамилию! В точку! Башмаковы и есть!
Мальчик был высокий, тонкий, гибкий, как хлыст. Алексей Иванович — тоже высокий, но с годами чуть отяжелел, раздался вширь.
Отец пришел сердитый, промокший. Вот уже четверо суток подряд в Ленинграде лили непрерывные, обложные дожди, и днем и ночью. Жители удивлялись, сокрушались, хмурились, и только бюро погоды, каждый вечер обещая на завтра новые «осадки», словно бы даже с удовольствием отмечало, что такие ливни последний раз зарегистрированы сорок девять лет назад.
Отец скинул плащ в прихожей, и с него тотчас натекла лужица. Даже не взглянув на Геньку, молча прошел в другую комнату. Мама называла ее спальней, а отец — «кабинетом».
Генька помчался в кухню. Мама велела: если отец придет раньше ее, подогреть суп (кастрюля за окном) и котлеты (они на сковородке).
Жаль, что отец завтра уезжает. Всего неделя, как приехал, и опять уезжает. И опять полгода не будет дома. Скучно, конечно, без отца. И все-таки Генька рад, что отец археолог. Это почти как зимовщик, целинник или подводник.
А какие подарки привозит он! Все ребята завидуют.
Вот, например, в кабинете, на книжном стеллаже, на самом верху стоит череп, серо-желтоватый, с черными дырками вместо глаз. Не простой череп — доисторический: отец где-то в захоронении выкопал. Семь тысяч лет ему. Смотрит сверху и зубы скалит. Семь тысяч лет скалит…
Семь тысяч лет! Даже подумать страшно!
Генька зажмуривает глаза и так, в темноте, пытается представить, что такое семь тысяч лет. Ничего не получается. Самое большое, на что хватает Генькиного воображения, это девять лет. Девять лет назад был пожар: горел дом неподалеку. Вернее, не дом, а склад. Генька хорошо помнит и черный дым, и суматоху, и ящики, которые какой-то дюжий дядька выбрасывал в окно со второго этажа. Ящики падали на мостовую и лопались с хрустом, как спелые арбузы. И как из арбузов семечки, так из ящиков выпрыгивали на камни маленькие белые целлулоидные штучки, кажется грибки.
Но это было всего лишь девять лет назад. А не семь тысяч!..
Генька вспоминает, что революция была сорок четыре года назад, всего сорок четыре; Ленинград основан давным-давно, уже двухсотпятидесятилетие праздновали. Но все-таки и двести пятьдесят — это не семь тысяч.
Генька с уважением поглядывает на череп. Правда, если честно говорить, — это не настоящий череп, а муляж[1]. Тот, доисторический череп, найденный отцом, находится в музее. Но и муляж — тоже неплохо.
Или, скажем, кинжал. Вон, на столе. Его отцу подарили болгары. Отец помогал им раскапывать старинную крепость, и оружия там всякого нашли видимо-невидимо. Кинжал длинный, плоский, с изогнутой рукояткой. Таких теперь не делают. Пролежал в земле лет восемьсот. Может, им и зарезали кого-нибудь!.. А интересно: могли тогда найти убийцу? Вряд ли. Ведь ни следователей, ни милиции в то время не было.
Пообедав, отец встает, берет портфель.
«А, между прочим, портфельчик-то сухой, — про себя отмечает Генька. — Верно, под плащом его укрывал».
Отец достает из портфеля что-то, аккуратно завернутое в бумагу, кладет в верхний ящик стола и запирает на ключ. Этот ящик отец в шутку называет «сейфом». Он всегда заперт. Там хранятся самые ценные вещи, те, которые Геньке не полагается трогать.
Геньку сразу же разбирает любопытство: что отец положил в «сейф»?
— Ничего, — коротко бросает Алексей Иванович.
Генька обижен. Отец никогда так грубо не говорил с ним. И тот, словно чувствует свою вину, открывает «сейф», вынимает из него сверток и зовет сына.
Генька, все еще с надутыми губами, жадно следит: что отец вынет из бумаги? Алексей Иванович разворачивает сверток, и Генька разочарованно поднимает брови. Подумаешь, две дощечки с ремешками.
— Смотри, старик, — говорит отец. — Внимательно смотри. Только без рук!
Он осторожно снимает с дощечек две стягивающие их резинки, тоненькие, черные резинки, точь-в-точь как на лекарствах в аптеке.
Дощечки раскрываются, словно створки переплета, внутри — листки бумаги. Обыкновенные листки, только края будто объедены, да и сами листки — желтые, с подтеками. И на них карандашные записи.
Лицо у отца торжественное, глаза — как у именинника.
«Подумаешь, — удивляется Генька. — Бумажки — эка невидаль! Хотя… Может, там про клад?»
Алексей Иванович, склонившись над первым листком, глухим незнакомым голосом читает:
«Я вынести могу разлуку,
Грусть по родному очагу,
Надзора вражеского муку
Я тоже вынести могу…»
— Сти-хи-и! — разочарованно тянет Генька.