Я понимаю, почему он открещивается на два фронта «от славянофилов и от западников». Не любит команд ни оттуда, ни отсюда. Не странно ли для человека, жестко заковавшего себя во флотскую дисциплину? Нет, не странно. Каждый отстаивает в себе личность, как умеет. Острый, быстрый, агрессивный Конецкий предпочитает зажать себя, смирить изнутри, пресечь всякие иллюзии, — только бы не обмануться, не развесить уши, не стать рабом очередной перелицованной лжи. Лучше на дно, чем в эмпиреи.
Самый близкий ему человек в современной русской литературе — все-таки Юрий Казаков. Который тоже, наверное, мог бы сказать, что открещивается от «тех» и «этих». Есть какая-то горечь в переписке Конецкого и Казакова, какая-то скребущая недобрая нота в их взаимном подначивании. Ожиданием беды веет от Казакова, от его предчувствий, и Конецкий, человек более крепкий и жесткий, похоже, заражается ожиданием этой беды, потому что она открывает и в нем самом, в его писательском самоощущении, тайную мысль о глобальной какой-то неудаче, о невозможности даже и великим Словом хоть что-то сдвинуть в человеке. И пишет Конецкий о «бесконечной своей недоведенности». И вторит Казакову, кому я пишу? зачем? что толку?
И опять — ощущение качающейся почвы под ногами, обманной, мороченной реальности, от которой — в Мировой океан впору кинуться, где почувствуешь наконец мостик с перилами над хлябью волн и что ты свой среди своих.
Конецкий не просто отличный повествователь и живой собеседник, знающий свою «тему» и заодно касающийся других интересных «тем».
Это писатель глобальной тревоги.
И где бы ни носила его нелегкая, как бы ни трепало в рейсах, как бы ни затирало льдами, думает-то он о главном. О том, куда ж нам плыть.
>1988–1999 гг.