Домовитые старухи варят из гущи спелых арбузов черную жижу: будет она по зиме к чаю идти вместо сахара.
А старики возятся с желтою жижей навоза: наваливают его перед домом, уплотняя лопатой, бьют по нем спинкой лопатной, обрызгивая проходящую курицу, и растет вперемежку с соломой навозная куча, — понаделают из нее кизяку для топлива.
Носится в воздухе белая пыль молотящегося зерна. В ноздри заходит, в уши, на шею под воротник. Как у персика, лег ее пухлый налет на круглые щеки.
Но со степи приносит ветер нехорошие запахи, а из города привозит казак нехорошие вести. Фельдшер обходит станицу, расклеивая объявление:
Не пейте сырой воды!
Не ешьте сырых овощей!
Перед едой мойте руки!
Истребляйте мух!
Истребишь их! У казачки Арины поедом едят мухи умирающего ребенка. Мрет ребенок от живота: что ни съест — вырывает. Жарко ему, голенький на клеенке, со вздутым, как резиновый шар, животом, с тоненькими, словно ленточки, ножками, ручками, лежит и помирает. Где ж тут мух отогнать от младенчика в рабочую пору, когда бабьих рук на всякое дело не напасешься. И мухи знай залепляют глазенки, ползают по лицу, по ноздрям, по слюнке, бегущей на подбородок, гнездятся под шейкой ни много ни мало — десятками. Моргает дитя, раскрывая большие грустные глазки. Мухи взлетят и снова садятся, липкими ползунами охаживая беззащитное личико. И глаза, загноившиеся в углах мушиною слизью, смотрят с кроткою стариковскою мудростью и с безысходным терпеньем. Маленький, зря ты вышел из материнской утробы!
— Волчья утроба! — сердитый фельдшер сказал, наклонясь над ребенком. — Ведь первенький он у тебя, постыдилась бы! Чего суёшь ему жеваный хлеб, когда говорю: кислого молока давай. Воспаление прямой кишки у него, тебе говорю или нет?
Но не отвечает Арина, да как грохнет ухватом в ночь, ажно горшки затряслись и посуда на полках отозвалась, — затеренькала. Высохла у Арины душа, высохло сердце. Выплакала глаза.
А из степи в станицу доносятся нехорошие запахи. И из города привозит казак нехорошие вести: бараки тут, на восьмой версте, стали строить. Городские то, слышь, переполнены, фельдшеров не хватает.
На барках по тихому Дону подвозят к Ростову арбузы. В этом году урожай: политая кровью земля словно ощерилась невиданным многоплодьем. С бахчей не собрать мелких дынь, полосатых арбузов и тыкву. Только цветом не вышли и формой: в иные года народится арбуз, как точеный, раскидистый, плотный, с малым желтеньким пятнышком на отлежалой щеке. Такой арбуз покупайте без пробы — ломти в нем лягут складками алого бархата, а семечки, черные и лакированные, как пуговицы на сапожках. Нынче же вышел арбуз ноздреватый, длинноголовый и мелкий; цветом внутри бледно-розовый, соком несладкий; дыни загнили с боков, посреди не дозревши, а тыква пошла с пупырями.
Много товару идет на барках по Дону. Дешев товар, последнему нищему по карману. Возле тумбы, заклеенной белыми объявлениями о холере, выгружают арбузы и продают по десяткам.
На пристанях работают батраки, загорелые люди: грузят, чинят мостки, смолят лодки, волокут двадцатипудовые бочки. Дальше, на Парамоновой верфи, сотнями бегают муконоши. С мельницы прибегают засыпанные мукой, белобровые бабы, — и все покупают арбузы.
По жаре, над распаренным Доном, подсыхающим у берегов, вьются тучи комариков и другой мошкары. Налетят, облепят, кожа чешется до царапин; комарики мелкокрылые жалят нещадно. По жаре, над распаренными стеклеющими радужной плесенью лужицами, отдыхают рабочие. Скинут рубахи, ноги в воду, ножами взрежут арбуз и едят его. Длинноголовый арбуз внутри розов, соком несладок, голода не утоляет. Горит у рабочего горло от сухости, от арбузного сока, пить бы его, пока не наполнишь утробы. А на жарком солнце, как из очага палящем, вдруг почувствует полуголый рабочий — холодок. Пробежит холодок по спинному хребту и екнет под сердцем. Сухостью обожжет гортань последний прикусок арбуза, — и уже валится корка из рук, мутно перед глазами, тошно под ложечкой, острая сосет тоска, словно вгрызлась во внутренности волчица, и закричать бы от тоски на весь мир, закупоренный под колпаком духоты.
— Ты чего?
— Напиться пойду.
Встал рабочий, пошел неверной походкой и вдруг побежал за насыпь из бревен, где мальчишки устроили себе склад жестянок, обрывков каната и полусгнивших кадушек…
Повыше, к Нахичевани, идут огороды. Здесь кооператив «Мысль и хозяйство» устроил учительские трехаршинные грядки. Каждый арендовал себе несколько и работал с семейством. Математик Пузатиков в жаркое утро, с женою и дочкой, здесь тоже копает картошку, Сапоги математик Пузатиков пожалел — снял их. Греют голую пятку теплые ломти земли. Лопата работала долго, с толстого педагога лил пот, на лысине выступавший крупными каплями; капли, сливаясь, бежали к глазницам и текли ручейками вдоль носа, откуда и смахивались энергичною тряской на землю. Потом, оставив лопату, математик рыл картошку руками.
После заката, с мешками на таре, везомой прислугой, шли Пузатиковы домой, шли и беседовали о вздорожанье продуктов. Как вдруг у педагога внезапно сотряслись друг о дружку зубы, стукнувшись в ознобе и прикусивши язык. В страхе он сел перед аптекой на тумбу.