Пароход в Аргентину - [37]
Мы так прожили с Вивианой несколько дней, уезжая и возвращаясь, она – к своим выкройкам, я – к бумагам, к бумагам А.Н.В., а затем и к бумагам Марии, которые Вивиана тоже позволила мне читать и которыми оказался набит, иного слова не нахожу, темного дерева секретер (с зеленым сукном на внутренней стороне крышки, откидывавшейся на деревянных штырях, которые нужно было ни в коем случае не забыть выдвинуть из тех пазух, где они были спрятаны) в узкой комнате в доме (не в башне), все на том же первом этаже, рядом с громадной гостиной, переходящей в столовую и кухню, в совсем узкой и с узеньким окном на террасу, не сразу даже замеченной мною, комнате, где, как выяснилось, у Марии было так называемое ею «бюро», в котором она писала письма, деловые и личные, проверяла счета и заполняла бесконечные налоговые декларации, к которым сам А.Н.В., по рассказам Вивианы, старался близко не подходить; здесь-то и сделал я, уже в конце нашего пребывания, второе, для меня важнейшее, открытие, наткнувшись в одном из верхних ящиков на две пачки давно утративших свои конверты, поблекших писем, перевязанных желтою и зеленою лентою. Мария, как я уже знал со слов Вивианы, провела детство и раннюю юность в Европе, в Швейцарии, во Франции, всего дольше – в Англии, в частной, дорогой и закрытой, школе для девочек в Брайтоне (впоследствии повторившейся в судьбе ее дочери, не согласной с этой судьбою); с одной из своих школьных (институтских, сказали бы мы) подруг переписывалась она, как я понял, всю дальнейшую жизнь до самой, сравнительно ранней (в конце шестидесятых годов) смерти этой подруги (Florence Burton, в девичестве Tangly), очень рано вышедшей замуж, очень рано начавшей рожать детей, одного за другим, общим счетом, если верить Вивиане, одиннадцать (повивальными подробностями полны ее письма); а вот каким образом в связке с зеленою ленточкой оказались и письма самой Марии, этого Вивиана не смогла объяснить мне; чадолюбивый и безутешный мистер Burton возвратил их, может быть, отправительнице после внезапной смерти своей героической, бледной и хрупкой (сужу по снимкам) жены. Письма пятидесятых годов я переснял, разумеется, все, хотя Вивиана уже торопила меня с отъездом; переснял и письма другой, французской, подруги (Jeanette Audouard, в замужестве Levine), светящиеся отраженным светом (письма Марии к ней отсутствуют), все же некий, пускай отраженный свет проливающие, как и письма английские, на самый загадочный для меня, аргентинский период жизни Александра Воско и Марии, историю их знакомства, любви и женитьбы. Эту французскую подругу, с которой ее мама училась когда-то (в 1937–1938 годах) в Ницце, рассказывала мне Вивиана уже по дороге на север, она отлично знала, прекрасно помнит; смешно сказать, эта Jeanette тоже вышла замуж за архитектора, уехала с ним в Израиль (он был венгерский еврей, чудом переживший голокауст, бежавший от коммунизма), с ним же возвратилась потом во Францию. Мы сами возвратились в Париж, где я, впрочем, не задержался (и с котом Лимоном не познакомился), но пользуясь еще длившимися каникулами, на пару дней съездил в Нормандию, где чопорный Pierre Vosco и его еще более чопорная жена все-таки приняли меня в своем замке, на поверку оказавшемся скорее большим, хотя и старинным, из серого камня, как все во Франции, домом с шахматным полом в холодной гостиной, гнутоногими столиками по стенам, бесчисленными, почему-то, часами, свирепо и в разнобой шипящими, хрипящими, бьющими, через каждые пятнадцать минут, в каждой комнате, в деревенской оглушительной тишине. Был парк, спускавшийся к робкой речке, микологическая отрада хозяина, и совершенно была замечательная, из очень далекого далека дошедшая до нас голубятня, без голубей и без крыши, с крошечными, кирпичными, воркующе-ворожащий орнамент образующими углублениями, выступами на внутренней поверхности гулкой, идеально круглой, разрушаемой временем башни.
Глава 9
Ob einer nun an Götter glaubt oder nicht – wichtiger ist wahrscheinlich die Frage, ob die Götter an ihn glauben.
Werner Bergengruen[9]
Из всех этих бумаг, и фотографий, и блокнотов, и записей я могу теперь составить себе некое, не совсем, может быть, неправдоподобное, представление об его путешествии, его жизни в Аргентине, его встрече с Марией. Сама Аргентина остается для меня мечтою и мифом. Я все знаю про мюнхенские парки, парижские кафе, провансальские пляжи, я ничего не знаю про Буэнос-Айрес, тем менее про Рио-Давиа, которое и на карте-то непросто найти; Аргентина, иными словами, остается для меня тем сказочным местом, отрицанием всего привычного, страной антиподов, тем пространством невозможностей, каким была она для Александра Воско (как и для Владимира Граве, конечно), покуда они не сошли по трапу в буэнос-айресском Новом порту. Новый порт, Новый Свет… Он и плыл в Новый Свет, как в свет иной, мир иной. На закат солнца, на запад. Я плыл умирать в Аргентину, пишет он в набросках к автобиографии, найденных мной в Лангедоке. Я, конечно, не мог представить себе, что встречу на пароходе Владимира Граве, даже помыслить не мог ничего подобного, а все-таки он, Владимир Граве, уже присутствовал в моих мыслях (war in meinen Gedanken anwesend); вот что самое удивительное. Я лежал на своей койке, пишет Александр Воско (по-немецки, в конце жизни, гимназическим Kurrentschrift’ом, которым почти никто уже в то время не пользовался), лежал на этой койке, качавшейся, взлетавшей и падавшей; морской болезни у меня не было; было только отчаяние, то глухое, уже почти привычное отчаяние, в котором я прожил все последние годы перед отъездом. Ни о какой новой жизни в Новом Свете я не мечтал, ни на что не надеялся. Я плыл умирать в Аргентину… Иногда качка бывала такая, что общие трапезы в кают-компании отменялись, и стюард с необыкновенной вертлявой ловкостью приносил еду на подносе. Этот стюард мне почему-то запомнился, хотя он был безликим (gesichtslos), как бывают безликими проводники в поездах (Zugschaffner und-führer); я даже не понял, был ли он итальянец, или испанец, или, наоборот, швед, датчанин; неважно. Со мной говорил он на скверном французском, хотя и пытался шутить, очень плоско и глупо, la mer, la merde, в таком духе. Пароход был все же нижайшего класса… Он приходил, уходил; он, наверное, думал, что мне плохо. Мне правда было плохо, но не так, как он думал. Как мы бередим рану, или чешем то место, которое зудит у нас, так я составлял в уме список своих потерь, своих поражений. Мне шел пятидесятый год; время подводить итоги. Вот я и подводил их, пишет А.Н.В. своим Kurrentschrift’ом, такие мученья причиняющим мне теперь. Я не жалел себя, жалеть себя мне, смею думать, не свойственно. Я все-таки не мог не думать, что если наш корабль натолкнется на айсберг или на мину, никто обо мне не заплачет. У меня ведь никого и не было, кроме чужого, неприязненного ко мне сына и сестры, перед самой войною вышедшей замуж, уехавшей в Англию. Отец давно умер, а мать умерла недавно. А я очень любил их, очень плохо было мне без них обоих. Умерла женщина, которую я тоже любил, которую любил, быть может, по-прежнему, с которой так глупо расстался. И так глупо умерла она, так глупо, ненужно пожертвовала собой. Друзья? Друзей тоже как-то не было. Были разные приятели, знакомые, были, конечно, коллеги. Были дамы и дамочки, не отказывавшие мне в своих милостях. Я им был, по сути дела, не нужен, да и они мне тоже. Получалось, что самый близкий мне человек – фрау Шенк, бывшая компаньонка моей матери (die frühere Gesellschaftsdame meiner Mutter). Утешение небольшое… Погибла даже та маленькая страна, из которой я уехал, которую своей не считал, а в которой все же был – дома, которая там была, где был – дом. И дом погиб, думал я, и наша дача в Майоренгофе тоже небось сгорела. И та большая страна, которую я любил, за которую воевал, которую считал своей родиной, превратилась в драконово царство. Счастье еще, что моя мать отговорила меня туда возвращаться; последнее, что она успела для меня сделать… Вместе с пароходом все падал я и падал куда-то, все гудело, ревело, дрожало, все обрывалось во мне, все рушилось, все проваливалось в бездну и в сон (in den Traum und in den Abgrund), и затем выплывало оттуда, и проходило перед глазами, как, говорят, перед глазами умирающего проходит вся его жизнь, так что я просто лежал и видел эти по собственному произволу и прихоти сменявшие друг друга картины моей жизни, уже как будто от меня отступившей, то какие-то темные улицы, какие-то фонари под дождем, какие-то окраины, по которым мы бродили с Ниной в пору нашей любви, то балтийские мои дюны, серое мое море (meine baltischen Dünen, mein graues Meer…), то отца и мать на крыльце какого-то дома, не нашего, но чужого какого-то, в грозовых сумерках, под свинцовыми тучами, то вновь и вновь те дороги, по которым мы отступали от Петрограда, грязь и горе этих дорог, одинокие деревья, голые ветки, телегу с трупами, брошенную в березовой рощице, и большую черную лошадь, подыхающую в канаве, и затем опять какие-то улицы, какие-то парки, какой-то ветреный день в Либаве, они там все ветреные, зверский холод у моря, далекие корабли английской эскадры, следившей за нами, развалины крепости, почему-то взорванной, будто бы за ненадобностью, за пару лет до войны, и в бухточке возле этой крепости – замечательные круглые камни, камни розовые и камни серые с перламутром, у самой воды подернутые ледяной коркой, сверкавшей на беспощадно ярком, не греющем солнце. Никого не было вокруг, ни одного человека, только камни, море и сосны с распростертыми на голубом небе ветками. Не кто-нибудь, но сам генерал фон дер Гольц в походной шинели вдруг подошел ко мне, шурша камнями, скользя по камням. Совершенно непонятно было, как и почему он здесь оказался; я, разумеется, не мог его об этом спросить. Он сам спросил меня, довольно строго, что я здесь делаю. Я ответил. Надеюсь, вы эти камни не потащите с собою в поход? усмехнулся он, выпячивая нижнюю губу под усами. Зачем же вы их собираете? Мне было восемнадцать лет, пишет Александр Воско своим Kurrentschrift’ом, я был глуп и самонадеян (dumm und selbstbewußt). Все прекрасное бесцельно, господин генерал. Он опять усмехнулся, отдадим ему должное. Я не стал ему напоминать об его знакомстве с моим дедушкой Фитингофом, не хотел показаться нескромным. Почему не признаться, что он был мне скорее симпатичен в эту минуту со своей властительно выпяченной нижней губою и привычкой к ежедневному моциону, никакой погоде не поддающейся, хотя я не разделял, конечно, ни его взглядов, ни его целей, и до судеб Великой Германии (des Großdeutschen Reiches) никакого дела мне не было. Я еще долго смотрел ему вслед, как он уходил по берегу моря, всем своим видом показывая, что прусский генерал не боится балтийского ветра, хотя показывать это было решительного некому, кроме меня, – одинокая и какая-то хрупкая фигура на фоне не замерзшей безмерности, под враждебным взглядом английских кораблей, все так же неподвижно стоящих на рейде. На другой день мы начали наступать. Еще был март, еще хлюпала вода со снегом под копытами моей лошади. А в конце мая, в Риге, когда мы взяли ее с налета, уже были первые нежнейшие листики на деревьях, и сирень цвела по садам, и белый пух летел по улицам вместе с нами, и посланный от светлейшего князя связным к Флетчеру – как мне потом все завидовали! – я умолил его оставить меня в передовых частях ландесвера, и как-то совсем неожиданно, пролетев Задвинье, мы выскочили на Любекский мост, по счастью, не взорванный, и под пулеметным огнем с обоих берегов Двины захватили его, в таком опьянении победой, какого я не испытывал никогда в жизни, ни до того, ни после того, о собственной смерти, в самом деле, не думая, и понеслись вдоль Двины к цитадели, и с сумасшедшими глазами, что-то крича и гикая, летел молодой Энгельгардт, и с сумасшедшими, смеющимися, какими-то почти белыми глазами – молодой узкоплечий Мантейфель, вдруг упавший с лошади, убитый выстрелом из окна, и в низких казармах цитадели сидели заложники, которых большевики не успели расстрелять, как в марте успели, увы, расстрелять их в Митаве и как в тот же день, покуда мы брали мост, освобождали цитадель, успели расстрелять их в центральной тюрьме за Московским форштадтом, и почему-то, я помню, мы долго стояли на улице, не зная, что делать, и какие-то растрепанные женщины бежали к нам, умоляя на всех языках спасти их мужей, их детей, а нас было всего несколько человек, или так мне казалось, и подкрепление все не подходило, а большевики засели, мы опасались, в казармах, наставив на нас свои пулеметы, а у нас пулеметов было всего два, так мне помнится, и один из них заикался, но мы ворвались, в конце концов, взорвав дверь гранатой, в одну казарму, и в госпиталь, и в другую казарму, и когда выяснилось, что последние подонки бежали, страшный, столетний, с того света вышедший старик-заложник вдруг запел громким голосом
Роман, предлагаемый вниманию читателя, писался с 1985 по 1994 год и был опубликован в 1998 году в издательстве «Мартис» в Москве.Соблазн написать к нему теперь, через десять лет, предисловие довольно велик. За десять лет многое изменилось и прежде всего сам автор.Тем не менее я от этого соблазна воздерживаюсь. Текст должен говорить сам за себя, комментарии к нему излишни.
Любовь, дзен-буддизм, искусство фотографии… Четвертый роман Алексея Макушинского, продолжающий его предыдущие книги, показывает автора с неожиданной стороны. Мир останавливается – в медитации, в фотокадре – и затем опять приходит в движение. Герои не прекращают свои духовные поиски. Но приходят ли они к какому-нибудь итогу, и если да, то к какому? Полный дзен-буддистских загадок и парадоксов, этот роман сам по себе парадокс и загадка. Содержит нецензурную брань!
Новая книга Алексея Макушинского — роман об Истории, и прежде всего об истории двадцатого века. Судьбы наших современников отражаются в судьбах времен революции и гражданской войны, исторические катастрофы находят параллели в поломанных жизнях, трагедиях и поражениях отдельных людей. Многочисленные аллюзии, экскурсы и отступления создают стереоскопическое видение закончившейся — или еще не закончившейся? — эпохи.
В книгу живущего в Германии поэта и прозаика Алексея Макушинского вошли стихи, в основном написанные в последние годы и частично опубликованные в журналах «Арион», «Зарубежные записки», «Интерпоэзия», «Звезда», «Крещатик».Приверженность классическим русским и европейским традициям сочетается в его стихах с поисками новых путей и неожиданных решений.
Перед нами – философическая прогулка Алексея Макушинского по местам, где жили главные «герои» книги – Николай Бердяев и французский теолог Жак Маритен. Гуляя, автор проваливается в прошлое, вспоминает и цитирует поэтов, философов и художников (среди них: Лев Шестов и его ученики, Роден и Рильке, Шарль Пеги, Марина Цветаева, Альбер Камю), то и дело выныривая обратно в современность и с талантом истинного романиста подмечая все вокруг – от красных штанов попутчика до фантиков на полу кафе. Читать такую прозу – труд, вознаграждаемый ощущением удивительной полноты мира, которая, как в гомеровские времена, еще способна передаваться с помощью слов.
Роман «Post Scriptum», это два параллельно идущих повествования. Французский телеоператор Вивьен Остфаллер, потерявший вкус к жизни из-за смерти жены, по заданию редакции, отправляется в Москву, 19 августа 1991 года, чтобы снять события, происходящие в Советском Союзе. Русский промышленник, Антон Андреевич Смыковский, осенью 1900 года, начинает свой долгий путь от успешного основателя завода фарфора, до сумасшедшего в лечебнице для бездомных. Теряя семью, лучшего друга, нажитое состояние и даже собственное имя. Что может их объединять? И какую тайну откроют читатели вместе с Вивьеном на последних страницах романа. Роман написан в соавторстве французского и русского писателей, Марианны Рябман и Жоффруа Вирио.
Об Алексее Константиновиче Толстом написано немало. И если современные ему критики были довольно скупы, то позже историки писали о нем много и интересно. В этот фонд небольшая книга Натальи Колосовой вносит свой вклад. Книгу можно назвать научно-популярной не только потому, что она популярно излагает уже добытые готовые научные истины, но и потому, что сама такие истины открывает, рассматривает мировоззренческие основы, на которых вырастает творчество писателя. И еще одно: книга вводит в широкий научный оборот новые сведения.
Книга посвящена одному из самых значительных творений России - Храму Христа Спасителя в Москве. Автор романа раскрывает любопытные тайны, связанные с Храмом, рассказывает о тайниках и лабиринтах Чертолья и Боровицкого холма. Воссоздавая картины трагической судьбы замечательного памятника, автор призывает к восстановлению и сохранению национальной святыни русского народа.
«Кто лучше знает тебя: приложение в смартфоне или ты сама?» Анна так сильно сомневается в себе, а заодно и в своем бойфренде — хотя тот уже решился сделать ей предложение! — что предпочитает переложить ответственность за свою жизнь на электронную сваху «Кисмет», обещающую подбор идеальной пары. И с этого момента все идет наперекосяк…
Кабачек О.Л. «Топос и хронос бессознательного: новые открытия». Научно-популярное издание. Продолжение книги «Топос и хронос бессознательного: междисциплинарное исследование». Книга об искусстве и о бессознательном: одно изучается через другое. По-новому описана структура бессознательного и его феномены. Издание будет интересно психологам, психотерапевтам, психиатрам, филологам и всем, интересующимся проблемами бессознательного и художественной литературой. Автор – кандидат психологических наук, лауреат международных литературных конкурсов.
В романе автор изобразил начало нового века с его сплетением событий, смыслов, мировоззрений и с утверждением новых порядков, противных человеческой натуре. Всесильный и переменчивый океан становится частью судеб людей и олицетворяет беспощадную и в то же время живительную стихию, перед которой рассыпаются амбиции человечества, словно песчаные замки, – стихию, которая служит напоминанием о подлинной природе вещей и происхождении человека. Древние легенды непокорных племен оживают на страницах книги, и мы видим, куда ведет путь сопротивления, а куда – всеобщий страх. Вне зависимости от того, в какой стране находятся герои, каждый из них должен сделать свой собственный выбор в условиях, когда реальность искажена, а истина сокрыта, – но при этом везде они встречают людей сильных духом и готовых прийти на помощь в час нужды. Главный герой, врач и вечный искатель, дерзает побороть неизлечимую болезнь – во имя любви.