— Ты мне законная жена! Регистрированная!
Его машина красовалась не одной-двумя, а шестью выведенными в линию стахановскими звездами. Видать, его натура мужика прекрасно вжилась в рабочее ударничество. Успевал он и на стороне: за одно лишь нынешнее утро на главах Любы делал-третий «левый рейс», перебрасывал за калымы имущество хуторян.
«Хабарник. Куркуль!» — старалась думать Люба, но это не помогало, она мучилась, оглядывая парня, чью фотографию носила когда-то на груди, с кем по согласию, по доброй воле делила постель. «Господи, а было ли?..» Ведь даже ее руки, ноги были тогда не ее, а были какими-то посторонними. Был только стыд, была неловкость, о которой требовалось не говорить. По правде, даже ужаса тогда не было. Ужас появился потом. Ужас был теперь.
— Есть законы. Ты — Фрянскова. Жена мне! — давя словно тисками ее пальцы, говорил Василь. Он говорил зычно, чтоб слышали все: и секретарь комсомола Абалченко, и Музыченко Михаил, подкативший с Елиневичем и девчатами-активистками в кузове. Но главное, чтоб слышал Голубов, который спрыгнул с Радиста.
Не имея сил выдернуть пальцы, Люба сказала:
— Отрезано, Василь… Да скройся наконец! — крикнула она, заплакав, поворачиваясь за помощью к людям; и девчонки, так же как утром монахиню с Лизаветой, втиснули Василя в кабину его «МАЗа», поскольку в часы громовых перестроек было не до психологии, требовалась оперативность.
…Шелковое сельсоветское полотнище, разостланное на ступенях трибуны, крепили к щепетковскому древку. В места старых гвоздей Валентин Егорович вколачивал новые, Люба натягивала кромку материи. На отдаленной клубной крыше копошились фезеушники-кровельщики, высоко над ними летел морской баклан; внизу, по дороге, мотыляли на одном велосипеде два пацаненка в трусах, третий бежал сзади, швырял в счастливцев горстями пыли, которая летела на него же, и все это виделось Любе из-под руки Валентина Егоровича. Его гимнастерка пахла неотполоснутым мылом. Вероятно, стирал сам, не успел дополоскать. Люба чувствовала: если вдруг он возьмет ее за плечи, поцелует, повернув к себе, это будет первым в ее жизни поцелуем. Только случится ли? Когда?..
— Пальцы убирай. Молоток ведь! — бросил над ухом Голубов.
Активисты нервничали, поглядывали на шоссе, откуда ожидалась колонна.
— Точка. Двигаемся навстречу! — скомандовал Елиневич.
Все набились в кузов. Музыченко стронул грузовик, помчал через площадь мимо почетных могил. На более старом, более заветренном холме Конкина алело что-то яркое, сходное с тюльпанами. В дни поминальной фоминой недели положил кто-то безбожнику Степану пасхальные крашенки; сороки расклевали их, но скорлупа сверкала под солнцем.
Елиневич с Голубовым подняли древко, уперли торцом в округлую, скользкую крышу кабины, ветер с удара развернул полотнище; Музыченко показывал класс, уже мчал через виноградники, а новоселов все не было.
Новоселы стояли в степи. От головы колонны неслось:
— Лидка Абалченкова рожает.
— Нашла время!
— Угадалась.
— Всю утру гацала с подолом в зубах — и на!..
Наскакавшись перед Тимуром — самой чистой своей любовью, своей розой-фиялой, — Лидка стала разрешаться в машине, где сообщила вдруг мальчишке-водителю: «Ой, сейчас ребеночек пойдет». Малец тормознул, вылетел из кабины от Лидки, шоферы переволокли ее через кювет, бабы погнали их и прочих мужчин. Развернутое под небом тело Лидки было беспомощно-бесстыдно, глаза упирались сквозь натекающий пот в Марусю Зеленскую и Щепеткову, черная краска с бровей, красная с губ смешивались, и надо всем этим стояла колонна, оседал тракторный и автомобильный газ. Гидроузловская тетка-трактористка включила свой гусеничный «С-80», — запускала на полные обороты, глуша вой роженицы, не положенный чужим ушам.
Мотор смолк. Над степью заверещал неопытный голос, вплелся в шум мира; и мужчины, перемигнувшись, откидывая полы пиджаков, полезли за поллитровками. Дескать, «раз освятилось место — начинаем жить здесь».
Лавр Кузьмич оглядел курящих вдалеке, сбитых отдельным косяком кавалеров, не однажды знававших Лидкину доброту, вслушался в набирающий звона, веселой наглости плач младенца и отметил:
— Наш, кореновский, орет!..
Под общее гоготанье сверкнули брызги, выбитые ударами ладоней в донца посуды. Вместе с пробками летели капли на разогретую придорожную пшеницу. «Уж ладно, знай нашу милость, пробуй!» А навстречу, видный всем, мчался грузовик, бросал пыль, нес в высоте красное, стреляющее на ветру знамя.
1951—1971