— Конечно, плохонький ресторанчик, не то что в Москве, — говорит она. — А поверите, года два назад здесь такая уха была, издалека приезжали.
— Конечно, конечно, — подтверждаю я и совершенно не знаю, о чем с ней говорить в этом ураганном грохоте и в такой же ураганной тишине, назойливо гудящей над головою многоголосым, спертым гулом.
Внезапно откуда-то из прокуренной пегой полутьмы обозначается человек — очень бледное лицо, какой-то судорожно сосредоточенный взгляд, с удивлением вижу, что он идет прямо на нас, я даже напрягся и привстал, приготовился к драке. Но он тихо сел за наш столик.
Он не поздоровался с ней, но почему-то я понял, что он ее знает, и знает хорошо, во всяком-случае, она не удивилась. Она молчала, стараясь скрыть то ли досаду, то ли тревогу.
Он что-то коротко сказал ей, я не расслышал, она пожала плечами.
Я сидел, испытывая сильное раздражение. Мне хотелось прогнать этого человека, но почему-то я догадался: нельзя. Во всяком случае, не стоит. Он сидел оцепенело, бормотал что-то бессмысленное, полузакрыв глаза, он был пьян, но полузакрытые глаза, как бы совершенно отсутствующие, на самом деле, я это чувствовал, все подмечали. Он вскидывался, словно просыпаясь, и тогда бесцеремонно, цепко, внимательно, с нескрываемым интересом смотрел то на меня, то на нее.
Уйти, и все. Чего проще… У них свои отношения, какие, я не знаю, но при чем тут я?
Я выпил еще рюмку и, наклонившись к ней (странно, я ведь даже не знал ее имени), сказал:
— Я, наверное, пойду…
Она торопливо, горячо, я даже не ожидал такого, зашептала:
— Нет, нет. Не надо:.. Он уйдет сейчас… Я прошу вас.
Я не слышал, что она ему говорила. Она говорила довольно долго, лицо ее было спокойно, но плечи приподняты, а голова резко, по-птичьи, повернута к нему, и в профиле было яростное, ястребиное. Потом загрохотала музыка, она сидела, не обращая внимания на меня, глядя туда, где к освещенному квадратику мотыльками на огонь слетались танцоры, вот только их несколько билось в этом высвеченном пространстве, а теперь уж куча, но что мне до них? Совсем близко ее разрумяненное от возбуждения лицо, сузившиеся зрачки, остывающие от жара глаза.
— Давайте потанцуем, — сказала она.
Не хотелось, но я покорно пошел.
Оркестрик, если прислушаться, грохотал слаженно, сыгранно. Музыкальные шабашники, приехавшие на субботу из города, видно, знали свое дело.
Она тут же поймала, взяла ритм. Гулкая, глуховато и сильно бьющая волна отдавалась в висках, и я никак не мог войти в нее, а она тут же вошла; я заметил, что женщины мгновенно и безраздельно отдаются музыке, и она, пусть ненадолго, но мгновенно освобождает их от житейского груза.
Я же таскал свой груз с собой и потому долго не мог приспособиться к ее затейливым движениям, к резким ныркам, вкрадчивым замахам рук, к туманной улыбке на успокоившемся, почти блаженном, но совершенно отдельном от меня лице.
Я чувствовал эту разъединенность, да и вся ситуация была непонятна; может, потому я не столько танцевал, сколько тяжело волок эту мелодию, выполнял какое-то задание с застывшей на напряженно улыбающемся лице улыбкой.
Она посмотрела на меня и на секунду вдруг прижалась ко мне, пробормотав что-то, может быть, только для себя. Мне показалось, она попросила меня о чем-то. О чем? Может быть, о том, чтобы я забыл все, что несколько минут назад было, этого странного пьяного мужика и что-то еще другое забыл, свое, неизвестное ей, разделяющее нас, чтобы я забыл ненадолго, тогда и она забудет свое недавнее, сегодняшнее, тоже неизвестное мне.
«Да, надо забыть», — подумал я, а получилось, что сказал вслух, и она не удивилась, только быстро посмотрела на меня.
Танец то втягивал нас в середину этой бессвязной мотыльковой гущи, к свету низкой эстрадки, то выбрасывал в сторону, и мы словно оказывались совершенно одни. Вот в такую минуту я посмотрел в полутьму опустевшего зала, за нашим столиком сидел этот человек и допивал водку.
«Ну и пусть, — уже совершенно спокойно подумал я. — Каждому своя радость. Ей танцевать и стараться что-то забыть, мне приспосабливаться к новой партнерше, ему — допивать чужую водку, и каждый должен полноправно распоряжаться своими скромными возможностями».
Теперь мне было совершенно все равно, пусть сидит он за моим столом, лакает мою водку, я освободился от раздражения, от желания подраться или немедленно уйти, оборвав слабую нить, что сначала выткалась между мною и ею, а потом повисла, в любую секунду готовая порваться.
«А зачем ей рваться? Порваться она всегда может». Я только сейчас увидел и понял, что она (довольно дико, что я не знаю ее имени, а может, и лучше: просто «она») очень хороша: длинное, стремительное, такое легкое тело; маленькая, вдохновенно откинутая назад, прекрасно вылепленная головка; в этой пьяной сутолоке она парила, а не вихлялась, как распаренные и чуть обезумевшие от водки и музыки люди. Именно парила и летела под глухой грохот ударника, под развязное тонкоголосье саксофона. У каждого из нас есть свой запас вдохновения, у каждого есть и право по своему усмотрению и возможностям расходовать его. Она расходовала так… Она так умела.