Я молчал. Его противоречивость иногда становилась невыносимой. Я вырвал из его рук букетик, поискал глазами урну.
И тогда Борька вздохнул, сказал с детской жалостью:
— Все-таки трешник, да и цветы красивые.
Вздох о трешнике и остановил мою руку.
Он мог прогулять много и тогда о деньгах не думал. Но даром, так, впустую, в урну, да еще такие красивые… Это было выше его сил. Так и пошли с цветами.
Дом, к которому мы пришли, чем-то напоминал тот, в котором я родился. Но более темный, гранит, мрачноватые маленькие окна на мощном конструктивистском фасаде — словно на крупном лице маленькие детские очки.
Это был один из вариантов, один из типов дома, в котором, как мы предполагали, и должен был жить наш Мастер. Мы и представить его не могли в свеженьком панельном доме новостроек или в новом, розовом, как вафля, из тех, что строились уже тогда, расталкивая двухэтажные покосившиеся домики уходящей Москвы, те, что не представляли исторической ценности и были непригодны к капитальному ремонту. Сегодня они кажутся чудом, и на каждом таком еще сохранившемся доме хочется повесить табличку: «Охраняется государством». Двухэтажные, трехэтажные, с лепниной, с колоннами или без, построенные никому сейчас не известными архитекторами, не возвеличенные проживанием в них великих людей, заурядные, говоря современным языком, типовые дома отшумевших далеких времен.
Мне казалось, они тоже напоминают великих мастеров второго ряда.
Но Мастер жил в доме середины тридцатых нынешнего века.
И квартира его и встреча тогда разочаровали. Мы шли переполненные благодарностью, жалко мяли цветы, мечталось о задушевном долгом разговоре, а он встретил нас озабоченный, на цветы даже не поглядел, швырнул куда-то, провел коридором в кабинет и надолго нас оставил.
В доме явно ощущалась атмосфера тревоги, нервозности, каких-то житейских неурядиц.
Все время звонил телефон. Жена Мастера (я почти не разглядел ее, помню, что показалась мраморной статуэткой) кивнула почти не глядя, без интереса — как молочнице, почтальону или водопроводчику — и даже с каким-то неудовольствием, точно водопроводчик пришел не вовремя, а почтальон ошибся дверью. Я, помню, подумал, что мы для нее из этого же разряда или скорее всего еще из худшего, из тех, кто не часто приходит в дом, но все же назойливо, постоянно напоминает о себе, досаждает звонками, просьбами, толчется где-то под окнами в ожидании помощи.
Мы были из разряда учеников.
Кивнула, что-то взяла, куда-то ушла. Странно, что это была жена нашего Мастера. Мы видели ее в первый раз и в последний.
И действительно, как я потом узнал, она исчезла из его жизни как раз в то время, и как раз в то время он расставался с ней. Почему-то не хочется говорить «разводился», не хочется видеть Мастера стоящим перед народным судьей, объясняющим причину развода или делящим квартиру. Впрочем, он, кажется, и не делил. Каким-то образом, думаю самым благородным, он решил все жилищные проблемы и остался в этой же квартире.
Но все же почему, относясь к нему с уважением, даже с почтением, я иногда невольно думаю о нем с иронией?
Не могу точно объяснить это. Мы просто не хотели и не умели видеть его человеком, мы хотели поднять, подсадить его на пьедестал, а он не подсаживался. На пьедестале ему было бы неудобно, он и там остался бы человеком, а человеческие черты, как известно, не идеальны.
Вот и в тот раз дух суеты витал над ним, причем внешне это ни в чем почти не выражалось. Почти… Если приглядеться, можно было уловить, что движения слишком отрывисты, рассеянны; он словно забывал, что мы тут, прерывал разговор на полуслове, что-то все время искал в письменном столе, шкафу и не находил. Странно, в Институте он всегда был спокоен, сосредоточен, мы мельтешили, а он взирал на нас — не свысока, но с высоты; здесь же чувствовалась скрытая растерянность, именно скрытая, он был немногословен, как всегда, но вдруг переспрашивал нас, точно был глуховат, а когда мы стали благодарить, он сказал с раздражением: «А… вы все об этом…»
Будто каждый день нас исключали и каждый день кто-то помогал нам восстановиться.
И еще раздражала возня с собакой. Огромный, невероятно игривый дог все время был в центре внимания — то к нам приставал, то жена Мастера звала его и кому-то невидимому громко объясняла, чем кормить Ингула (так звали этого пса), называла блюда прямо-таки из ресторанного меню, не порционные, конечно, но во всяком случае хорошие дежурные.
Мы были голодны и возненавидели дога с его грозным богатырским экстерьером и младенческим нравом, этого бумажного тигра, жрущего калорийную человеческую еду: молоко, мясо, кашу. Особенно ненавидел пса Борька — пес ласкался к нему, а Борька тихо, чтобы не увидел хозяин, рыкал на него. У Борьки, как у кота, вставала шерсть дыбом от одного вида этого дога.
Я удивлялся, я знал, что он любит собак, согласен подцепить любую заразу, чтобы только погладить бродячего пса, эти ничьи собачонки так и волочились за ним до самого общежития, и он подкармливал их чем мог. А красавца Ингула, казалось, готов был пристрелить и на обратном пути поливал его последними словами и говорил, что псы не должны жить в квартирах как люди, а люди не должны жить как псы в каких-то каморках, что псы должны сторожить людей, а не наоборот…