Для фокстерьера у него был хороший рост, а белую его рубашку украшали черные и коричневые пятна. Одно ухо – черное, а вокруг глаза расширялось коричневое очко, симпатично сползающее к носу. И никаких розовых глазок – осмысленные, карие, с золотинкой.
И все-таки для моих широких собачьих воззрений Милорд был мелковат. Его можно было назвать словом «кобелек», и это меня огорчало. Чего уж там – «кобелек», надо бы – «кобель».
Боря, братик мой дорогой, по телефону говорил на английском языке для секретности обстановки. Но мне ясно было, что говорит он со своей воздушной невестой, которая этот язык понимает, а мне надо пока обождать. И я ждал, размышляя, совпадает ли Милорд с широтой моих собачьих воззрений? Не шампиньончик ли он? Все-таки я приходил к выводу, что он хоть и кобелек, но не шампиньончик.
Странно все-таки это получилось, что у меня объявился Милорд.
Мое беспардонное «пцу-пцу» почему-то показалось ему столь замечательным, что он, не раздумывая, бросился в воду. Не обещал ли я ему чего-нибудь лишнего, когда исторгал этот немыслимый звук?
Но что, собственно, обещает собаке человек, когда произносит «пцу-пцу»? Да ровно ничего, кроме сухарика и легкого потрепывания за ухо. И Милорд получил это сразу же, в лодке. На всякий случай он побежал за мной к автобусу, ожидая, не перепадет ли ему еще чего-нибудь.
И ему перепало второе «пцу-пцу», решающее. И он ринулся в автобус.
Он выбрал меня, он порвал с прошлым. И я принял его.
Судьба точным движением свела нас в одной точке.
Самое же удивительное было то, что отец сказал «сам». Это слово подтверждало точное движение судьбы. Она свела нас в одной точке в тот самый момент, когда Милорду был нужен я, мне – он и когда отец не мог ничего возразить.
Судьба точным движением свела нас в одной точке, и точку эту надо было понемногу расширять. Брат мой Боря разговаривал по-английски, а мы расширяли точку. Впрочем, пока не до безумных размеров. Мы гуляли у Красных ворот.
У Красных ворот стоял наш дом – серый и шестиэтажный, эпохи модернизма. Но не в серости его и шестиэтажности было дело. Важно было, что он стоял у Красных ворот.
Я гордился тем, что живу у Красных ворот.
В детстве у меня была даже такая игра. Я выбегал к метро и спрашивал у прохожих:
– Ты где живешь?
– На Земляном или на Садовой, – отвечали прохожие.
– А я у Красных ворот.
Это звучало сильно.
Обидно было, конечно, что никаких ворот на самом деле не было, не существовало. Они стояли здесь когда-то давно-давно, а теперь на их месте построили станцию метро. Эта станция, построенная в эпоху серого модернизма, могла сойти и за ворота, но то были ворота под землю, а ворота под землю никогда не могут заменить ворот на земле.
Не было, не было Красных ворот, и все-таки они были. Я не знаю, откуда они брались, но они были на этом месте всегда. Они даже как будто разрослись и встали над метро и над нашим домом.
Гениальная свадьба моего брата Бори разыгралась не на шутку.
Стол был завален невиданным количеством куриных ног и салатов. Всюду сияли фрукты.
Известный в те годы в Москве гитарист-хулиган Ленечка играл на гитаре «чесом» «Свадебный марш» Мендельсона. У рояля строго безумствовал маэстро Соломон Мироныч.
Было много гладиолусов.
Невеста с божественным именем Ляля была воздушна.
Крик «горько» бушевал как прибой, плавно переходя временами в «Тонкую рябину».
Боже, кого только не было на этой сногсшибательной свадьбе! Были, конечно, и Голубь, и Литвин. Был величайший человек нашего дома, а впоследствии дипломатического мира, блистательный Сережа Дивильковский. Была Танька Меньшикова, были Мишка Медников и Вовочка Андреев… Нет, постой, Вовочки вроде не было. А кто же тогда играл на аккордеоне-четвертинке?
А вот Бобы Моргунова не было. Боба должен был бы быть на моей свадьбе, которая впоследствии не состоялась.
Ну уж а Витька-то был. Как же не быть Витьке-то по прозвищу Старик?! Был Витька, был!
Со двора в открытые окна врывался свист шпаны. Шпана свистела весь вечер, но это было слишком. Я уже вынес ей три бутылки портвейна, сала и пирогов.
После полуночи послышались крики:
– «Мальчик веселый»! «Мальчик веселый»!
Это на эстраду вызывали меня. Это означало, что «Темная ночь» и «Бесамемуча» уже отгорели. Требовался «Мальчик веселый», и я вылетел под свет свадебных прожекторов.
Маэстро Соломон Мироныч ударил вступление, гитарист-хулиган прошелся «чесом», Боря ласково улыбнулся мне.
Эту песню про веселого мальчика меня заставляли петь всегда. Считалось, что я пою ее изумительно и особенно с того места, где начинается «Ай-я-яй». Эту песню я люто ненавидел и особенно с того места, где начиналось «Ай-я-яй».
Но вступление было сыграно, Боря улыбнулся, а я никогда в жизни не мог его подвести.
Лихо надета набок папаха,
Эхо разносит топот коня…
начал я тоненьким голосочком, в котором чувствовался некоторый грядущий топот копыт…
Мальчик веселый из Карабаха,
Так называют люди меня.
И далее следовало чудовищное по своей безумной и неудобоваримой силе «Ай-я-яй».
Меня слушали недоверчиво и тупо, как вообще слушают подростков-переростков, но я-то понимал, что на предпоследнем «яй» слушатели лягут. И слушатели это недоверчиво понимали и тупо хотели лечь, только лишь бы я это сделал. И я это сделал, и они легли.