— Пей! Ключевая, сладкая… В омуте совсем не то.
У Олёши заломило зубы, даже внутри живота стало холодно от ключевой воды, и он выпил только половину кружки. Остальное допил Арсентий, зажмурился, утёр толстые губы ладонью, крякнул:
— Порядок!
Олёше вдруг стало очень просто, очень свободно с Арсентием. Он спросил:
— Ты что здесь делаешь?
— Колесо.
— Какое колесо?
— Пойдём посмотрим.
У плотины и впрямь лежало колесо. Только это было не какое-нибудь простое колесо, а огромное.
Оно даже лежачее было выше Олёши, а если его поставить стоймя, то до верха не дотянулся бы и сам Арсентий. Между двух круглых деревянных боковин в нём виднелись крепкие дощатые перегородки.
— Ого! — сказал Олёша. — Это такая великанская телега будет?
Арсентий засмеялся:
— Чудак! Это колесо — водяное. Оно жернова станет крутить, зерно молоть, муку вырабатывать. Вот достроим мельницу — и будет наше Батурино с хлебом. Со своим.
Про муку и хлеб Олёша понял сразу. Понял, потому что не раз они с мамой Аннушкой сиживали на одной картошке. Не раз мама приходила из магазина с пустой кошёлкой, сердито совала её в угол и говорила: «Опять хлеба нет. Опять пекарня без муки. Ну когда это кончится?»
Муку в городок доставляли издалека, весной и осенью по бездорожью, а своя мельница обветшала и сломалась. Чинить её было некому, потому что все способные к этому делу работники ушли на войну. И вот каждый раз, когда кошёлка была пустой, мама вздыхала: «Видно, уж только тогда всё наладится, когда солдаты к домам придут».
После таких слов мама всегда замолкала. На глаза у неё набегали слёзы, и она отворачивалась. Она старалась, чтобы Олёша этих слёз не увидел, но Олёша всё равно видел и понимал: плачет мама об отце. Она всегда, когда хлеба не хватало, вспоминала об отце, и в такие дни Олёша хлеба не просил.
Он и Арсентию ничего не сказал про всё это, лишь грустно произнёс:
— Хорошо, что хоть ты вернулся.
— Куда вернулся? Откуда? — не понял Арсентий.
— Оттуда. С войны.
Арсентий удивлённо поглядел на мальчика. Его худое со впалыми щеками лицо опять, как тогда, стало немножко растерянным, и он ответил тоже тихо:
— Да, брат, хорошо. Конечно, хорошо…
Но Олёша думал уже о другом. Он окинул взглядом колесо, уважительно похлопал по нему ладошкой:
— Сам делал? Один?
И Арсентий вопросу обрадовался, даже засиял весь, быстро заговорил:
— Ты что? Разве один такую махину своротишь? Ни в жисть не своротишь! У меня друзья. Коллектив, так сказать… Я тут последки доделываю.
И, то ли желая немного похвалиться, то ли желая окончательно убедить Олёшу в будущей замечательной жизни, плотник махнул на колесо рукой, сказал:
— Мельница с водяным колесом — дело невеликое, допотопное. А вот мы настоящую заводскую турбину получим — тогда, друг ты мой, поглядишь и ахнешь! Тогда цельный комбинат построим и будем кормить не только себя, а и всех соседей! Смотри, как фронтовички стараются. Гвардия!
На плотине по-прежнему стучали топорами рабочие, и были они тоже все в выцветших добела гимнастёрках. Дело у них шло так дружно, топоры постукивали так складно — тюки-тюк! тюки-тюк! — что Олёше захотелось и про себя сказать что-нибудь хорошее.
— А я вот гвозди собираю, — громко заявил он. — Один уже нашёл. Показать?
— Покажи.
— Вот.
Олёша вынул гвоздь, и на широкой ладони Арсентия тот показался намного меньше, чем был на самом деле. Но Арсентий железную вещицу внимательно осмотрел и даже слегка подкинул:
— Отличная штука!
Олёша обрадовался:
— Ещё какая отличная! Я, знаешь, кем буду? Я хозяйственным мужиком буду. Накоплю гвоздей — и буду. Вот.
— Кем? — изумился Арсентий, и в карих глазах у него запрыгали смешливые искорки. — Кем-кем-кем?
— Мужиком. Хозяйственным, — повторил Олёша, но тут же развёл огорчённо руками: — Только тихо гвозди-то копятся. У меня один вот этот и есть. Я, знаешь, что им дома делаю?
— Что?
— Человечков рисую. На переборке. Они такие смешные, такие весёлые, только что не говорят. Но зато мы с котом разговариваем. Правда! Как мама на работу уйдёт, так мы с ним и разговариваем.
— О чём?
— Обо всём! О солнышке, о траве, о доме, о человечках, о маме. Мы только про папку с ним не разговариваем. Про папку говорить грустно. Плакать почему-то хочется…
Улыбка на лице Арсентия погасла. Он тихо накрыл шершавой ладонью голову мальчика, запрокинул её легонько и пристально взглянул в Олёшины синие глаза.
— Да, брат… — Потом помолчал и опять сказал: — Да, брат…
И вдруг склонился так близко к мальчику, что Олёша увидел себя в его тёмных зрачках, и зашептал быстро-быстро:
— Ты знаешь что? А ведь папка твой, может быть, и вернётся. Честное слово, может, вернётся… Это бывает. Это с солдатами очень даже бывает. Вот и письмо про него пришлют, и уже все навроде бы простятся с ним, а солдат возьмёт и придёт!
— Верно? — прижал руки к груди и даже отступил на один шаг Олёша.
— Верно! Честное солдатское, верно! Мне бы и тогда вам про то сказать, да, понимаешь, не сообразил я… Растерялся.
— А теперь не растерялся?
— Теперь нет. Теперь, думаю, вернётся. Должен вернуться!
— Живой-живой?
— Конечно, живой! Ну, может быть, раненый. Как я. Ну, может быть, и не очень ещё скоро.