— Не о них разговор. С Митькой Растяжным, с Кувалдиным был? Валандаетесь там по кабакам.
— Не я один был.
— А я тебя спрашиваю.
— Когда дело было!
— Одно дело кончилось, другое началось. Пойди разбери.
— Да что Тимошка один за всех в ответе? — вмешалась Прасковья Даниловна.
— Шатается, говорю, со всякой шпаной. Одна эта конторская крыса чего стоит. А теперь с кого спрашивать?
— Да не был я с ними с того самого дня, — дрогнувшим голосом воскликнул Тимош, — не был. Понимаете — не был.
— Ты зачем к мальчишке пристал, — возмутилась Прасковья Даниловна, — так и взъелся! Чуть что — Тимошка да Тимошка. Ты зачем своих мучаешь, ты с чужих спроси.
— А мне первым долгом со своих надо. Чужие — чужой разговор, — не унимался старик, — завелась гадина на заводе. Легко сказать? Ползает иуда, допытывается, продает, а мы и рады стараться, уши развесили.
— С тех и спрашивай, кто развесил.
— Продали стачку. Продали, сволочи.
Он долго не мог угомониться и уже одно то, что старик впервые за всю жизнь заговорил дома о непосредственных партийных делах, о делах заводской группы, встревожило Прасковью Даниловну. Стало быть, у старика были свои особые намерения — видимо, он хотел врасплох захватить младшенького, допытаться, с кем хороводит, кому проболтался.
Семейная гроза улеглась так же быстро, как и налетела, старик умолк, замкнулся, и это еще больше пугало Прасковью Даниловну. Впрочем, прямые простодушные ответы Тимоша заметно успокоили Ткача, по крайней мере, поскольку это касалось Тимоша, чести его семьи. Но ведь оставалось еще дело, общее дело, которому нанесли удар, оставался иуда, который спокойно бродил среди них.
Кто продает?
Стачку перенесли. Потом перенесли вторично, на более близкий срок. Расчет был простой — опередить охранку.
Последнюю ночь перед стачкой Тимош не смыкал глаз. Он верил в себя, у него не было и не могло быть сомнений, но его по-ребячески смущало начало, необычность: как же всё начнется, как нужно вести себя.
Утро пришло ясное, с большим ослепительным солнцем. Тимоша удивило, что от ночных волнений не оставалось и следа — была тревога за исход стачки, за судьбу товарищей, но не было того безотчетного беспокойства, которое он больше всего ненавидел в себе. А едва ступили на заводской двор, совсем позабыл о Тимоше Руденко. Стачка по-новому раскрыла перед ним завод, людей. Каждый вдруг получил свою настоящую цену, свое место. Одни, воспользовавшись праздничными днями, еще задолго до стачки оказались в благонадежном прогуле. Савка Кудь захворал грыжей и отсиживался дома. Растяжной носился по цеху, осыпая каждого направо и налево страшной бранью, но в конце концов и сам расхворался. Кувалдин пытался собрать вокруг себя рабочих, противостоять, потом, смекнув, что дело проиграно, скрылся. Но большинство рабочих — кадровых и поездников — поднялось на стачку.
Суровые, озабоченные, но спокойные, шли они группами, держась друг дружки, смотрели прямо перед собой — это был взгляд людей, которые знают, на что решились. В их движениях, скупых, деловитых, угадывались люди простые, основательные, не способные на озорство, на бессмысленный бунт, люди, дорожившие работой, семьей, по самой сущности своей глубоко мирные, но доведенные до отчаяния, до предела.
Они не бросали станков, не бросали работы — они вынуждены были отойти от них, стать на защиту своих товарищей, своего права.
Тимош, наслышавшись с детства о стачках пятого года, о ленских событиях, думал о схватках, баррикадах.
Но всё произошло иначе. Солдаты не вышли из казарм, стражники не появились на заводской площади, не последовало арестов.
Даже начальство, — когда рабочие вышли на завод, — не заглядывало в цехи, не шумело, не тревожило людей. Что происходило на заводе? Почему притихли хозяева, почему притаилась охранка?
В полдень на заводском дворе появился маленький кривоногий человек с тупым носом, смышлеными быстрыми глазками. Без шапки, в распахнутом куцом пиджачке, в опорках на босу ногу — по всему видно, было, человека оторвали от дела, погнали па скорую руку. Мелкой рысцой пересек он заводской двор, громыхая деревянным ящиком, ни на кого не глядя, шаркая ногами, бормоча под нос:
Самоварщики-тики, Самогощики-щики…
Достав на ходу из ящика молоток, принялся выстукивать и осматривать забор. Обнаружив, наконец, подходящую слабинку, опустил ящик на землю, стал перебирать инструмент, разглядывая и любуясь каждым:
Самоваршики-щики,
Самогонщики-щики,
Политурщики-щики.
Перебрав весь инструмент, остановился на широком до блеска отточенном долоте, сбросил пиджак, засучил рукава рубахи и, вооружась долотом и молотком, принялся за дело. Крякая, щурясь, чмыхая тупым носом, колотил молотком, то и дело отводя долото, отворачивая щепу.
Так, громыхая на весь завод, долбил он дыру — один посреди пустыря, маленький тупоносый угрюмый человечек:
Политурщики-щики,
Самогонщики-щики.
Долбил и долбил, пока не прорубил в заборе небольшое прямоугольное оконце.
— Отето усе, — буркнул он, складывая инструмент.
Тимошу, глянувшему мимоходом на тупоносого человека, и в голову не могло прийти, что расправа с забастовщиками была уготовлена.