И невольно улыбнулся, несмотря на угрозу, которая меня тревожит. Ибо в том, что Рихтер и его присные считают чудовищным поношением (и что в какой-то мере так и есть), содержится, вопреки их желанию, некая почтительность.
Он быстро взглянул мне в глаза и засмеялся. Я даже не пойму, хитро или бестолково. Он берет со стола мои часы с репетиром, по которым я утром следил, как мои земные и небесные камни реагировали на кислоту. (Его собственные часы, поди, заложены в рижском ломбарде.) Он поднимает на меня глаза и говорит так, как будто он уже не здесь, а где-то в другом месте:
— Благодарю вас, господин пробст, за то, что вы потратили на меня время. Нет-нет. Большое спасибо. Ужинать я не останусь. Теперь я пойду. До свидания.
И прежде чем я успел что-нибудь сказать, его и след уже простыл.
Придется мне обратно идти тем же кружным путем, что и сюда. Прямую дорогу от пастората на тракт в эдакой темноте не разглядишь. А утром пройденный путь еще как-то помнится.
Идти обратно?..
Стою в кромешной тьме у господского дома, возле реки. Где-то здесь, слева, должна быть мельничная плотина, вода так клокочет, будто из нее сама темнота выкипает. Наверху, за моей спиной, огни в окнах дома заслоняет черный орешник.
Здесь мне нельзя оставаться. Ибо я дал себе слово, когда к вечеру шел сюда из Пухталеэва, чтобы поспеть к шести часам. Может быть, и напрасно, но слово я себе дал: на ночь под их кровлей не останусь. На беседу к пробсту нужно было сходить. Раз обещал, что приду.
Глаза понемногу привыкают к темноте. Уже не спотыкаюсь на камнях, мокрых после дождя. Ощупью нахожу перила дорожки через плотину. Надеюсь, найду и тропу в ракитном лесу вдоль озера. Когда выйду на тракт… Но как хочется еще раз увидеть эту женщину. Заглянуть ей в глаза. При свете ясного дня. Чтобы решить, было ли на самом деле в ее глазах то, что я увидел… когда она принесла пробсту кофе в рабочую комнату и, перед тем как выйти, оглянулась и взглянула на меня — тот особенный, все предающий забвению зов, каким ни одна женщина еще никогда в жизни меня не звала… Еще раз увидеть ее тело, ее движения, самые красивые, самые непринужденные, какие мне никогда еще не доводилось встретить у женщины…
Здесь оставаться нельзя… а не знаешь, как возвращаться в этой проклятой тьме… Даже ежели бы уже выбрался на тракт. Где-то там, над тучами, будто брезжит месяц, но здесь — ни зги не видать… Странный старик… Его рассказ про небесные камни уж очень какой-то чудной. И находит же время для такого… А с чего он под конец чуть ли не кричать на меня стал, перешел на список неугодных пасторов и на свое прозвище Робеспьер — никак не пойму… Не от того ведь, что уловил смысл моих песен… Наверно, не уловил… Подумаю об этом в другой раз. Сейчас нужно в оба смотреть, в какую сторону идти. Отдохнуть бы немного… Стой… Между тучами мелькнул зародыш месяца с восьмушку… Как же это я свернул от реки налево, вместо того чтобы перейти плотину?.. Когда же я выпустил из руки перила? Совсем не помню… Погоди-ка, за этим глухим амбаром, до угла которого я уже ощупью добрался, виднеется лофштель или два жнивья, при мелькнувшей вспышке луны — все серебряное от слез прошедшего ливня. На поле темнеют в ряд большие сушила, на них сложены скирды овса — такое и в дворянских усадьбах не часто встретишь. Но ведь господин Мазинг — самый рачительный хозяин в здешних приходах… Теперь опять тьма, хоть глаз выколи. А все-таки кое-что можно различить. Пройду от угла амбара пятьдесят шагов по мокрой, шелестящей стерне. Остановлюсь у первой скирды. Носком башмака, коленом, лицом нащупаю ее. Положу посох на землю. Вытяну руки и заберусь в теплую, сильно и сладко пахнущую пещеру. Вот уже свернулся клубком под шуршащей овсяной скирдой. Как будто сама ночь сразу так сгустилась, что стала царапать лицо.
То ли в господском доме, то ли в людской собаки залаяли. Какое мне дело. Я здесь прямо как в материнской утробе. Все же лучше бы не кашлять, а то собаки еще пуще станут лаять. Трудно справиться, кашель душит. Хорошо, что как-то удается. Отдохнуть бы немного теперь… Странный старик… Может быть, мне следовало его спросить, что он думает о моих песнях? Или обождать, пока он сам что-нибудь скажет… Но тогда мне пришлось бы остаться с ними ужинать… Может, сейчас сидел бы за одним столом с этой женщиной… С ними обоими за одним столом… Нет. Не хочу. Чудной старик… Но она такая женщина… Спиной чувствую, что снопы влажные. Чуть только шевельнешь головой, на лице — овсяные стебли, холодные, аж дрожь пробирает. Сквозь бахрому овсяных колосьев смотрю в темноту Закрываю глаза. Господи, все время вижу одно и то же, хоть с открытыми, хоть с закрытыми глазами: вспыхнувшее лицо этой женщины, ее шею и грудь в глубоком вырезе над розами из навощенной ткани… Это от того, что сейчас, вечером, меня опять лихорадит. И тело кажется легким, будто оно стружками набито. Ох, даже еще легче… несмотря на глиняную усталость, все тело будто из дыхания самого господа сделано… А глаза, хоть и темно, видят… Сквозь ночь, сквозь толщу скирды, сквозь в локоть каменную стену дома, сквозь желтые квадраты шелка (scotch squared