Но чаще других людей в мои сны приходила девушка – очаровательное белокурое существо с милой улыбкой и блестящими от слёз глазами. Это была Дебора – возлюбленная Берна. Её родители отказали Берну, потому что у него не было имени – он был всего лишь бедным студентом-ботаником. Может быть, именно за именем и уехал Берн на Соломоновы острова, хотя себя он убеждал в обратном, в том, что просто бежит от Деборы, от условностей уродливой цивилизации, которые не дают соединиться влюблённым.
Вы уже поняли, что произошло: жизненная сила, которую содержало имя Берн Йохансен, медленно превращала меня в того, кто носил это имя до меня. С каждым днём я становился всё меньше йе-кйори и всё больше – белым человеком. Однажды, проснувшись утром, я увидел рядом с собой спящую Уалиуамб и содрогнулся от отвращения. Меня ужаснуло, как я мог столько лет жить с этим чёрным уродливым существом, любить его и называть своей женой?
В тот же день я бежал из селения. Долгое время скитался по острову, скрываясь в лесах и питаясь кореньями и рыбой. Наконец встретил белого – это был миссионер.
Священник помог мне перебраться на Гуадалканал: оттуда я попал на Новую Каледонию, затем – на материк. Здесь, затерявшись в огромном городе, я начал новую жизнь.
Некоторое время, особенно сразу после побега, меня ещё преследовали сны йе-кйори: но вскоре их полностью вытеснили сны белого человека. Постепенно ко мне возвращались слова, имена, воспоминания: я вспоминал не только то, что делал Берн, но и то, что он думал и что чувствовал. И сильнее других чувств, даже острее, чем боль по утраченной Деборе – это со временем всё-таки прошло – во мне ныли мои корни, мой маленький черепичный Энборг. Пока был помоложе, я ещё боролся с этим – нужно было много, очень много работать, чтобы накопить денег на дорогу, потом откладывал поездку под разными предлогами. Женился, теперь уже на белой, и моя новая жена до самой своей смерти не узнала, кем я был на самом деле.
Теперь, когда я снова один и смерть уже не за горами, Энборг всё-таки победил. И вот я возвращаюсь. В этой папке всё, что я везу с собой на родину и заберу на тот свет».
При этих словах он достал потёртую кожаную папку и вынул из неё нечто, отдалённо напоминающее старинный семейный фотоальбом. Это был гербарий. С его пожелтевших страниц своими сухими глазками смотрели диковинные цветы растений, сорванных полвека назад под созвездием Южного Креста. Внизу под ними стелилась плющом выцветшая латынь…
С тех пор прошло много лет: Берна Йохансена, должно быть, давно уже нет на свете. Однако я часто, и с годами всё чаще, ловлю себя на мыслях о нём. И каждый раз, когда я о нём думаю, я как будто вижу Берна: сутулый сухонький старичок идёт через поле к утопающим в зелёных садах красным черепичным крышам маленького, почти игрушечного городка.
В его робкой походке, в худеньком бритом затылке, в папке с гербарием под рукой есть нечто такое, от чего мне на глаза выступают слёзы.
Прежде мне казалось, что это душевное волнение вызвано некоей общностью наших судеб, – ведь эта книга, которую вы теперь читаете, по сути дела – такой же гербарий, собрание диковинных цветов, сорванных в разное время под разными широтами. И Берн Йохансен – всего лишь засохший цветок на одной из его страниц. И не за горами уже время, когда я, такой же робкий, маленький и неприкаянный, с почти таким же гербарием под рукой, предстану перед Господом – и этот гербарий один будет свидетельствовать за меня перед грозным Судом Его.
Так я думал раньше. Но теперь, когда время летит всё быстрее и всё меньше его остаётся, я понял, что это не так. Потому что всякий раз, когда я думаю о Берне, я думаю о родине. О моей далёкой родине, которую я, как и он, оставил ещё безусым юнцом. И чем ближе смерть, тем сильнее я ощущаю то, о чём говорил Берн, мне всё нестерпимее болит она, моя родина, меня всё неодолимее тянет – быть может, уже не «на», а «в» – родную землю. Потому что – я понял это, возвращаясь к рассказу Берна Йохансена – то, чему мы приписываем эту боль и называем нашими корнями – на самом деле вовсе не корни. Это – щупальца, которыми, где бы мы ни были, это чудовище достаёт нас, хватает и втягивает в свою ненасытную чёрную утробу.