Потом он силился и не смог вспомнить, почему именно Эсхилл стал предметом его красноречивого экскурса в область античного искусства; видимо, его собеседница коснулась каким-то образом глубокого кризиса современной драматургии; так или иначе, внимала она его монологу пристально и безмолвно. Закончив говорить, Борис Андреевич испугался, не заговорил ли он гостью вконец.
— Извините, Асенька, я разболтался изрядно, — виновато улыбнулся он. — Вы тут посидите минуту-другую, а я сейчас придумаю чего-нибудь горяченького. Соловья баснями не кормят.
* * *
С этими словами он исчез на кухне. Когда же вскоре вернулся, неся в руках аппетитно дымившуюся и пахнувшую пряностями кастрюлю, наполненную лангустами, в гостиной никого не было. Он недоуменно огляделся и тут заметил на ближнем к нему столике лист бумаги. Нахмурившись, он поставил кастрюлю на пол, взял лист, стал читать: «Милый Борис Андреевич! Извините, что ушла по-английски. Меня саму коробит любое проявление хамства, пусть даже скрытого под джентльменской вуалью. Но я ни жестом, ни словом, ни взглядом не хочу испортить трогательно рыцарского, светлого вечера. Свидание с радостью ныне более хрупко, чем старинный фарфор Китая. Ася». Борис Андреевич прочитал записку дважды. Усевшись на диван, он откинулся на спинку, закрыл глаза. Давно не испытанная жаркая, приятная истома вдруг охватила все его существо. «Свидание с радостью, — бились в его сознании слова. — Свидание с радостью. Эх, видно, с возрастом истончается, исчезает одно из главных человеческих украшений — нежность, инкрустированная добротой. А уходят нежность и доброта — и обнажается в человеке зверь. И никаким эссе его не прикроешь. И почему только не дал ты мне детей, Господи? Кого-нибудь, ждущего моей нежности и доброты…»