Обрученные с идеей - [26]
Его герой, Матвеев, кончил жизнь самоубийством. Дальневосточный подпольщик, комсомолец, он попал в случайную перестрелку, потерял ногу и понял, что не сможет более выполнять задания организации. Тогда ночью он вышел на костылях в город, дождался вражеского патруля и погиб в драке с белогвардейцами.
Островский знал и любил повесть Кина. Он одоорял и ней все, кроме финала.
Корчагин выбрал другой финал.
Эти книги очень близки; и все же в самоубийстве Матвеева улавливается неизбежность — точно так же как в отказе Корчагина от самоубийства.
Эти книги похожи всем: сюжетом, пафосом, характерами героев. Различие таится в художественной структуре: в том, какими словами рассказано о героях.
Герои Кина: Безайс и Матвеев — люди одержимые, самоотверженные, это родные братья Корчагина.
«Мир для Безайса был прост… Не было ничего особенного… просто он решил, что бога не существует.
— Его нет, — сказал он, как сказал бы о вышедшем из комнаты человеке».
«— Ничего особенного, — решил он. — Красные убивали белых, белые красных, и все это было необычайно просто…»
Просто? Да, и Корчагин убивал, и легко подставлял себя под пули. Маленькая разница: он никогда не говорил, что это просто. Он потрясенно считал убитых им людей: первый… второй… третий… Виктор Кин ироничен:
«Безайса… томило желание отдать за революцию жизнь, и он искал случая сунуть ее куда-нибудь — так велик и невыносим был сжигавший его огонь…»
«Он дал бы скорее содрать с себя кожу, чем выдать какие-то самому ему еще неизвестные тайны, и просил только единственного снисхождения: самому себе скомандовать „пли!“».
Корчагин тоже мечтал о смерти Овода. И тоже мечтал о тайнах, которые пытались бы вырвать у него враги. И тоже искал случая умереть за идею. Но он называл все это другими словами. Островский не допускал в отношении его и тени иронии.
Островский говорил иначе: «Жизнь дается человеку один раз и прожить ее надо так…»
Виктор Кин пишет о жизнепонимании своего героя Матвеева: «Один человек дешево стоит, и заботиться о каждом в отдельности нельзя. Иначе невозможно было бы воевать и вообще делать что-нибудь. Людей надо считать взводами, ротами и думать не об отдельном человеке, а о массе. И это не только целесообразно, но и справедливо, потому что ты сам подставляешь свой лоб под удар, — если ты не думаешь о себе, то имеешь право не думать и о других. Какое тебе дело, что одного застрелили, другого ограбили, а третью изнасиловали? Надо думать о своем классе, а люди найдутся всегда».
Чувствуете? Кин и Островский пишут об одном и том же, но употребляют разные системы слов. Кин — многогранен, тонок, ироничен. Островский монолитен, прост, серьезен. Кин пишет: человек стал «винтиком», частицей класса, армии.
Островский пишет то же самое, но говорит об этом так: у человека ничего не останется, если у него отнять идею… Для Островского преданность идее есть знак цельности, увиденной только изнутри. Для того, чтобы само понятие «винтик» пришло в голову, надобно сохранить в себе кусочек существования, не подчиненного идее, — с этой точки убежденность откроется, как механика, и тогда можно улыбнуться. В художественном сознании Кина сохранятся такие следы — следы ощущения человека «как такового» — то есть естественного, невобранного в идею существа. Матвеев от скуки раскачивает головой лампу… Поразительная деталь: Матвеев убивает время, его тело томится от размеренности маятника часов… В этом томлении здоровой, живущей во времени плоти Кин видит свою логику. Именно эта живая погика гонит Матвеева на самоубийство: его существо мучается оттого, что не может всецело отдать себя идее; смерть — избавление от муки и разрешение вопроса.
Писательское зрение Островского исключает этот аспект. Он не увидел бы, как герой раскачивает лампу головой тросто так, от нечего делать, оттого что надо куда-то деть себя. Островский просто не разглядел бы этого: он дал бы общий контур, сказал бы: «На этот раз победило примитивное, звериное» или пороту:
«Митяй!.. Ты дичаешь?» Корчагин весь в своей идее, всецело и безмерно. Он не знает других измерений. Другие измерения — просто дичь.
Что же такое повесть В. Кина? Это блестящая литература, но это литература «обыкновенная»: в том смысле, что она ищет меру, ищет равнодействующую между силой духа и силой плоти. Литература обыкновенно и наблюдает эту борьбу с точки зрения человеческой («слишком человеческкой», — повторил бы тут известный немецкий философ); трагедия Григория Мелехова — одна из вершин художественной мысли ХХ века — есть трагедия живого человеческого существа, попытавшегося сопротивляться новой исторической логике и изломанного в этой схватке.
Уникальность судьбы Павла Корчагина и уникальность Островского в мировой литературе заключается в том что его повесть всецело содержит себя внутри этой новой исторической логики. Это не трагедия плоти сопротивлятющейся духу, — плоть тут побеждена бесповоротно — это трагедия духа, задавившего плоть.
Последний акт трагедии Корчагина — величественнее «бумажного героизма самоубийц: самоубийцы действуют по правилам старой драмы, Корчагин знамение новой».
Народы осознают себя, глядясь друг в друга, как в зеркала. Книга публицистики Льва Аннинского посвящена месту России и русских в изменяющемся современном мире, взаимоотношениям народов ближнего зарубежья после распада СССР и острым вопросам теперешнего межнационального взаимодействия.
Первое издание книги раскрывало судьбу раннего романа Н. С. Лескова, вызвавшего бурю в современной ему критике, и его прославленных произведений: «Левша» и «Леди Макбет Мценского уезда», «Запечатленный ангел» и «Тупейный художник».Первое издание было хорошо принято и читателями, и критикой. Второе издание дополнено двумя новыми главами о судьбе «Соборян» и «Железной воли». Прежние главы обогащены новыми разысканиями, сведениями о последних событиях в жизни лесковских текстов.Автор раскрывает сложную судьбу самобытных произведений Лескова.
— Книга Льва Аннинского посвящена трем русским писателям XIX века, которые в той или иной степени оттеснились в общественном сознании как бы на второй план. Это А.Ф. Писемский, П.И. Мельников–Печерский и Н.С. Лесков, сравнительно недавно перешедший из «второго ряда» русской классики в ряд первый.Перечитывая произведения этих авторов, критик находит в них живые, неустаревшие и важные для нынешнего читателя проблемы. В книге воссозданы сложные судьбы писателей, прослежена история издания и осмысления их книг.
Кто первый в наше время взял гитару и запел стихи, вместо того чтобы читать их? Книга Льва Аннинского посвящена «отцам-основателям» жанра. Среди них: Александр Вертинский, Юрий Визбор, Александр Городницкий, Новелла Матвеева, Владимир Высоцкий, Юлий Ким, Булат Окуджава... С некоторыми из них автора связывали личные отношения, чего он отнюдь не скрывает.
В этом томе собраны статьи о первом послевоенном поколении. Оно ощутило себя как нечто целостное на рубеже 60-х годов и вследствие этого получило довольно нелепое имя: «шестидесятники». Я искал других определений: «послевоенные мечтатели», «последние идеалисты», «дети тишины», «книжники» т. д., - но ничего удовлетворительного не нашел и решил пользоваться прилипшим к поколению ярлыком «шестидесятников». Статьи писались в 1959–1963 годах и составили книгу «Ядро ореха», которая, после некоторых издательских мучений, вышла в 1965 году; в настоящем томе она составляет первый раздел.Второй раздел — «Раскрутка» — статьи, не вошедшие в «Ядро ореха» или написанные вдогон книге в 1964–1969 годах; тогда мне казалось, что «молодая литература» еще жива: я надеялся собрать эти статьи в новую книгу.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.