Обрученные с идеей - [23]
В 30-е годы Островский получал множество писем с протестами против того, что его герой впадает в болезнь и немощь. Лейтмотив его ответов: болезнь — случайность, будь моя воля — Корчагин был бы олицетворением здоровья и силы…
И правда, пудовые руки Артема, широченные плечи, свинцовые удары рабочих кулаков вот мир, в котором Корчагин мыслит свое естественное существование, вот формы жизни, которые видятся ему изнутри. Мир, властно захвативший его сознание, — это мир целостный, сильный, исполненный страсти и любви.
Монолитное бытие предполагает «одну, но пламенную страсть» и одну любовь, равную самой жизни.
Из трех женщин, которых любил Павел Корчагин, две очерчены резко и точно.
Тоня Туманова является герою вестницей чувства «как такового»: это соблазн любви «безыдейной», чистенькой, и мы уже знаем, как дорисовывает воображение Павла его первую привязанность: это призыв плоти, бессильной утолить запросы духа; поэтому чувство, столь естественное у мальчишки, затоптано им, едва он чувствуте, что оно может отвлечь его от всепоглощающей идеи его жизни и приковать к низкому.
Тая Кюцам, жена Павла, является ему в конце жизни, когда, израненный, разбитый, слепнущий, он ищет уже только друга; Корчагин сдается чувству тогда, когда оно уже не может помешать этой высокой дружбе, когда любовь уже не грозит взрывом неуправляемой плоти, когда самая плоть эта все равно уже окончательно побеждена в нем его волей. Эта любовь — как гавань.
Между двумя этими берегами, в середине его жизни, и самый разгар его великого кочевья — возникает, как мечта, как видение — несбыточный образ Риты Устинович. На скрещенье побежденной, естественной тоски о женственности и победившей ее мужественной воли рождается эта гипотетически-прекрасная фигура, чудное соединение идейности и женственности, Рита Устинович, которая могла бы стать именно той, что нужна герою, и не стала, а ушла как воображенный идеал.
Интересно, что из трех спутниц Павла Рита Устинович — единственный образ, не имеющий ясного жизненного прототипа. Указания на то, что прототип все-таки есть, глухи и неопределенны. Но даже если и есть — ясно, что в образе Риты воображение Островского дорисовывает все-таки большую часть; всюду предельно точный, здесь он домысливает целые эпизоды, придумывает дневники Риты — он вводит Риту медленно, через посредника, пробуя на чувстве к ней сначала Сережу, и только потом — Павла; уже издав книгу, Островский для киносценария о Корчагине придумывает новые эпизоды с участием Риты, — так, словно расстаться не может с этой вечной и несбывшейся любовью.
Почему же Павел «разгромил, глупый» свое чувство к Рите? И не предопределена ли эта «глупость» много раньше, чем Корчагин ее совершает? И такая ли уж «глупость»? С точки зрения внешнего жизнеустройства героя может быть. С точки зрения внутреннего духовного пути — нет.
Поразительная фраза, сказанная Корчагиным Тоне Туманове в момент окончательного разрыва, открывает нам секрет:
— У тебя нашлась смелость полюбить рабочего, а полюбить идею нс можешь.
Корчагин полюбил идею. Это любовь всецелая, всезахва-тыпающая, вытеснившая все из души героя. Это любовь, осуществившая в нем целостного человека… Она соперниц не имела…
А если и имела, то рядом с нею они все равно оставались несбыточными призраками. Герой был обручен с идеей; жизнь его оказалась настолько полной, что обыкновенная любовь рядом с этой жизнью была просто профанацией.
Островский угадал: идея, заместившая плоть, — вот внутренняя тема корчагинской судьбы; Корчагин просто не состоялся бы, как мировой характер, нарушь он это условие.
И вот Павка «уже разгромил, глупый, свое чувство к Рите».
«Ударил по сердцу кулаком».
«Все же у меня остается несравненно больше, чем я только что потерял», — утешил себя.
Это не «ошибка», как сам он думал потом. Это правда его состояния. Большие и малые «ошибки», «потери», «глупости» затем и возникают, чтобы утвердить неизмеримую, несравненную силу того, что создало героя и чего потерять он — по самому замыслу — не может. Внешний аскетизм — как обнажившееся дно отхлынувшего в другую сторону жизнелюбия.
Чехов шутил, что медицина ему жена, а литература — любовница. Так еще раз было доказано, что здоровое потомство родится от любви, а не от «закона» и что любовь властна избрать себе любой объект.
Русская литература знает идею не просто, как бесплотный словесный символ — она знает тяжесть слов, вес идей. Это ощущение идеи как плотной, осязаемой, почти материальной силы, кажется, ни в какой другой стране и ни в какой другой литературе не предстает так явственно, как в русской. Вспомним, сколь часто возникает у наших классиков мысль о сокровенности, невыразимости истины: словно создаем мы, называя что-то, какое-то новое словесное существо идею, и создав, уже вступаем с этим новым существом в новые отношения, в которых оно имеет свое право и свою свободу. Девятнадцатый век проходит в русской литературе под знаком нарастания этого самостоятельного могущества идей в структуре художественного мышления. У Тургенева владеющие героями идеи еще в какой-то степени сравнимы с элементами быта, с пейзажами или портретами, герои Тургенева часто фехтуют идеями — это легкое и острое оружие, оно всегда под рукой. Герой Чернышевского, избирая идею в союзницы, уже чувствует сверхчеловеческую тяжесть ее руки — только Рахметову по силам эта спутница. И может быть, ни у кого в русской классике мощная власть идей (да и самое это слово) не приобретает такую всесокрушающую силу, как у Достоевского.
Народы осознают себя, глядясь друг в друга, как в зеркала. Книга публицистики Льва Аннинского посвящена месту России и русских в изменяющемся современном мире, взаимоотношениям народов ближнего зарубежья после распада СССР и острым вопросам теперешнего межнационального взаимодействия.
Первое издание книги раскрывало судьбу раннего романа Н. С. Лескова, вызвавшего бурю в современной ему критике, и его прославленных произведений: «Левша» и «Леди Макбет Мценского уезда», «Запечатленный ангел» и «Тупейный художник».Первое издание было хорошо принято и читателями, и критикой. Второе издание дополнено двумя новыми главами о судьбе «Соборян» и «Железной воли». Прежние главы обогащены новыми разысканиями, сведениями о последних событиях в жизни лесковских текстов.Автор раскрывает сложную судьбу самобытных произведений Лескова.
— Книга Льва Аннинского посвящена трем русским писателям XIX века, которые в той или иной степени оттеснились в общественном сознании как бы на второй план. Это А.Ф. Писемский, П.И. Мельников–Печерский и Н.С. Лесков, сравнительно недавно перешедший из «второго ряда» русской классики в ряд первый.Перечитывая произведения этих авторов, критик находит в них живые, неустаревшие и важные для нынешнего читателя проблемы. В книге воссозданы сложные судьбы писателей, прослежена история издания и осмысления их книг.
Кто первый в наше время взял гитару и запел стихи, вместо того чтобы читать их? Книга Льва Аннинского посвящена «отцам-основателям» жанра. Среди них: Александр Вертинский, Юрий Визбор, Александр Городницкий, Новелла Матвеева, Владимир Высоцкий, Юлий Ким, Булат Окуджава... С некоторыми из них автора связывали личные отношения, чего он отнюдь не скрывает.
В этом томе собраны статьи о первом послевоенном поколении. Оно ощутило себя как нечто целостное на рубеже 60-х годов и вследствие этого получило довольно нелепое имя: «шестидесятники». Я искал других определений: «послевоенные мечтатели», «последние идеалисты», «дети тишины», «книжники» т. д., - но ничего удовлетворительного не нашел и решил пользоваться прилипшим к поколению ярлыком «шестидесятников». Статьи писались в 1959–1963 годах и составили книгу «Ядро ореха», которая, после некоторых издательских мучений, вышла в 1965 году; в настоящем томе она составляет первый раздел.Второй раздел — «Раскрутка» — статьи, не вошедшие в «Ядро ореха» или написанные вдогон книге в 1964–1969 годах; тогда мне казалось, что «молодая литература» еще жива: я надеялся собрать эти статьи в новую книгу.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.