Обращенные - [25]

Шрифт
Интервал

— Твоя взяла, — говорю я.

Это не вполне правда, но точно не ложь.

Полночь. Время, когда вампиры обедают, и Исузу зевает за кухонным столом, в то время как я настраиваю счетчик моего Мистера Плазмы,[30] отщелкивающий градусы (девяносто, девяносто один, девяносто два…), потом десятые градуса (98.1, 98.2, 98.3…). Я вскрыл одну из банок с «кошачьим кормом», которую мы привезли из норы. Надпись на ярлыке гласила «Spaghetti Os». Весь вечер мы вели «дискуссию», устанавливая основные правила. Вещи, с которыми ей следует подождать до наступления дня, а именно: выход на улицу, сливание воды в туалете. Потом — некоторые факты жизни вампиров:

— Да, я действительно пью кровь.

— Нет, из бутылки. Не из людей.

Я говорю это с ничего не выражающим лицом, глядя при этом на светло-голубую загогулину у нее на шее, сбоку. Загогулина ветвится там, где челюсть прикрепляется к остальной части черепа, и я не могу решить, что это такое: молния, голое осеннее дерево или, может быть, река с притоками — одному богу известно.

— Не все вампиры такие хорошие, — продолжаю я.

— Да, солнечный свет полезен для растений, и маленьких девочек, и маленьких птичек. А я его не переношу. Даже самую чуточку.

— Потому что я так сказал.

— Нет, я не могу есть шоколад.

— Нет, и курицу не могу.

— Нет, и свеклу не могу. Ты что, издеваешься?

— Да, вообще никакого шоколада — значит, и шоколадный пирог тоже.

— И шоколадное молоко.

— И «Графа Чокулу».

— Просто потому, что не могу, договорились? Человек не обязан что-то есть просто потому, что оно лежит в коробке.

Это Исузу предлагает придумать секретную песенку-пароль. У них с мамой была такая песенка. Если бы с одной из них что-нибудь случилось, она должна была запеть, чтобы вторая избежала опасности или поспешила за помощью.

— Хорошо, — говорю я, потакая своей маленькой радости. — Давай послушаем.

Исузу выдерживает паузу — возможно, задаваясь вопросом, хорошо ли это на самом деле. Возможно, я слишком много улыбаюсь. Возможно, я слишком стараюсь изображать Хорошего Парня. Я улыбаюсь этой скрывающей клыки улыбкой, я ношу эту улыбку с тех пор, как мы прекратили улыбаться и моргать. Сколько раз мои зубы сжимаются позади этих неподвижных изгибающихся губ. Но я продолжаю улыбаться. Я пришпиливаю улыбку за края к своему лицу. Я привариваю ее точечной сваркой. И теперь Исузу смотрит на меня, словно задается вопросом: не вредно ли это — улыбаться так долго. Она смотрит на мою улыбку, словно это трещина во льду, которая может расползтись под ногами при малейшей оплошности. Она недалека от этого.

Но возможно, я просто фантазирую. Она моргает, — как обычно, — и затем почему-то поднимается на цыпочки. Она поднимается на цыпочки, открывает рот, и вот что оттуда доносится.

— «Ты мой солнечный свет», — пищит она, причем большинство слогов попадает на нужные ноты.

Я вздрагиваю. Я давлюсь своей улыбкой.

— «Мой единственный свет»…

Я стряхиваю наваждение. Я пытаюсь подпевать.

— «Ты даришь мне счастье, — поем мы вместе, — когда небо становится серым».

Я чувствую, что от секретной песенки Исузу у меня теплеет на душе. Или что-то вроде этого. Что-то во мне начинает расти, расширяться.

— «Ты не узнаешь, дорогой, как я тебя люблю», — поем мы, пока я не начинаю чувствовать, что не могу петь.

Что-то душит меня изнутри. Это следующий рубеж, который поднимается передо мной, как кирпичная стена. Мой голос, и без того каркающий, становится еще чуть более хриплым.

— «Пожалуйста, не забирай…» — пою я. То же самое произошло с моей жизнью, моим миром с тех пор, как… Я останавливаюсь. Исузу тоже останавливается. Мы начинаем снова. Теперь пою только я, без нее. — «Пожалуйста, не забирай… мой… свет…»

Исузу смотрит на меня. Ее что-то озадачило. Улыбка исчезла, сменившись чем-то похожим на беспокойство. Я опускаю глаза, и она протягивает лоскут ткани — самый замызганный, замусоленный лоскут, какой я когда-либо видел в моей жизни. Фактически, это просто горстка лохмотьев, которые держатся только на честном слове. Кажется, она хочет, чтобы я взял эту горстку лохмотьев, но почему? Понятия не имею. Когда я отказываюсь принять это подношение, она снова поднимается на цыпочки, протягивает руку, держа свой лоскут над головой, с намерением коснуться моего лица. Я ловлю ее запястье. Большой палец, указательный палец — «о'кей!» — вот и все, что требуется, чтобы обхватить ее ручонку.

— Что такое? — спрашиваю я.

— Ты плачешь, — говорит Исузу.

— Я не плачу.

— Нет, плачешь.

И опускается на пятки. Шлеп!

Я касаюсь своего лица. Мокро. Я разглядываю свои пальцы. Розовые. Господи Иисусе… Я плачу. Я прослезился из-за какой-то дурацкой песенки про то, что кто-то забрал у меня…

Хорошо. Вы знаете, про что эта дурацкая песенка. И слезы у меня, между прочим, кровавые. Мои слезы. Конечно.

Господь наш Иисус Христос…

А может быть, я и должен был прослезиться, как Он.

Потому что Он плакал в Гефсиманском саду — так нам говорили монахини. И из Его глаз текла кровь. Иисус плакал кровавыми слезами, потому что видел будущее. Все злодеяния истории. Прежде, еще ребенком, я думал, что он оплакивал мучеников и погибших в войнах — во всех войнах, вплоть до Мировой. Не «Первой» мировой войны, тогда они еще не были пронумерованы. На самом деле, Иисус плакал кровавыми слезами из-за Кайзера, убийства Линкольна и Реформации. Монахини не упомянули крестовые походы и испанскую Инквизицию, а Гитлер и Хиросима еще ждали своего часа. Само собой, не было никаких упоминаний о вампирах, доброжелательных или недоброжелательных, и о маленьких девочках, живущих в грязных норах, или кофеварках, переделанных для того, чтобы подогревать изготовленную на фабрике кровь. И все же, даже без всего этого — в начальной школе, когда я был ребенком, — мы кивали. Понимая. Соглашаясь, что в истории — до настоящего момента — произошло достаточно много вещей, которые могли заставить Сына Человеческого лить кровавые слезы. Забавно, что мы продолжаем плыть по течению. Забавно: все, что потребовалось для этого сегодня — некий кровосос и некая дурацкая сентиментальная песня.