О писательстве и писателях. Собрание сочинений [4] - [300]
После шестидесятых годов и почти в наше уже время пытались и пытаются быть «критиками» Флексер (Волынский), Айхенвальд, Гер-шензон… Но поистине они не узнали себя. Какой же «критик поэтов» Волынский, с его умом сухим, колючим, полемическим, с его ссорливостью, придирками и душевными кляузами? Всего меньше поэт. Он мог «подать жалобу в консисторию» на Добролюбова и Щедрина («Критика 60-х годов»), но сия жалоба есть свидетельство юридического ума, а не критического дара. Гершензон? Он «стилизует» свои книги и прелестно стилизует, описывает, излагает, сообщает мелочи из архивов и пытается явить «старорусского дворянина, который, сидя в душистом парке, перелистывает старые альбомы»: но это все великолепная подделка дивно-умного человека под критика и под русского историка. И, наконец, Айхенвальд — на другом полюсе, чем Волынский — все кормит публику неистощимым рахат-лукумом («Силуэты русских писателей»). Он вечно слушает самого себя, восхищен своим умом: но что ему за дело до поэтов, до русских поэтов? Все это во всех трех случаях декадентская талантливая «стилизация» критики, а не что-то настоящее и русское… Именно страшным образом русская критика умерла, точно перед потопом…
Не имеем ли мы в Дарском (пока провинциальный учитель гимназии, покинувший «должность» ради писания книг, как мне стороною пришлось узнать, происходит от корня духовного сословия), — не имеем ли мы в нем восстановления перерванной нити и традиции настоящей русской критики? Если да — то это огромная надежда русской литературы. Прелестное в том, что он «весь ушел в поэтов», и вторит их стихам своею прозою, которая стоит стихов; что он забыл о себе, что он любит объект писания — больше, чем себя, чем свое написанное. Ведь в этом-то, именно в этом одном, и состоит все существо критика… Именно эта одна черта, — влюбленности в поэта, влюбленности в книгу, — соделала Белинского единственным в своем роде критиком, Карамзиным русской критики. Титул, который сам собою вытек из дела и не будет никогда отнят у Белинского. Хотя бы и оказалось теперь или позднее, что было молодо все, что он говорил, — молодо и незрело: как оказалось все это в отношении объяснения русской истории и у Карамзина. Колумб переплыл океан и открыл Америку, а думал сам, что открывает Индию. «Грубейшая географическая ошибка». Да, но все ученые мира Не сделали столько для географии, как один Колумб. И еще Колумба не будет. Так, в применении к нашим небольшим делам, «второго Белинского не будет». Исторические заслуги суть именно исторические — и критика в этом деле истории ничего не может опрокинуть. Троя была. Трои нет. В самом ли деле — нет? Она — есть. Вечная Троя, и крепче всех человеческих зданий в вечной благодарности и восхищении, и скорби потомства.
Ну, а теперь, устав рассуждать, немножко выпишу.
Главе «Сын гармонии» г. Дарский предпосылает выдержку из Фета, где поэт сравнивает маленькую книжку стихов Тютчева с впечатлением от ночного неба в Колизее, которое он однажды пережил, именно с тем, как из-за полуразрушенных черных стен его, на этом небольшом объеме, выплывают все новые и новые созвездия.
«Глаза мои видели, — пишет Фет, — только небольшую часть неба, но я чувствовал, что оно необъятно и что нет конца его красоте. С подобными же ощущениями раскрываю стихотворения Ф. Тютчева. Можно ли в такую тесную рамку (я говорю о небольшом объеме книги) вместить столько красоты, глубины, силы, одним словом — поэзии».
Дарский комментирует:
«Великолепным уподоблением удалось Фету захватить той стихии, которая проникала собою все существо Тютчева. Это вечность — глубокая, торжественная вечность. Она во всем у него: в каждом помысле, мудром и священном, в каждом слове, гулко падающем, в безмолвном мерцании, идущем откуда-то, что за пределом слов. И точно так же надо пристально, до острого напряжения, вглядываться в поэтичсские созвездия Тютчева, и тогда из беспредельности начнут «всплывать» ночные туманности, дотоле незамеченные, и, разделяясь отдельными светилами, будут гореть таинственно и лучезарно. Как звездное небо, затягивающа поэзия Тютчева; нельзя оторваться, неодолимое притяжение заставляет уходить в нее, впиваться все дальше и глубже… Что касается чекана стиха, то Тютчев есть самый мужественный и суровый среди русских поэтов, и в прочной меди его стихов, как и в римских стенах (Колизея), есть расчет на столетия».
Но это — поэзия. Может быть не таков поэт? Ибо уже Пушкин сказал или заподозрил, что «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон» — он бывал иногда «ничтожней всех детей мира»…
И здесь Дарский, как сущий критик, в каждую секунду своего писания, предпочитает говорить не своими словами, а золотыми словами других, извлекая их из своей благодарной и благоговейной памяти. Это особый инстинкт и прием чисто критический: помнить словеса старые, чтить «святых отцов поэзии и прозы». Тютчев в одном письме к Чаадаеву обмолвился: «Нет ли особого типа людей, являющегося как бы медалями человечества, настолько он отличается от обычного типа людей, — который тогда можно сравнить с ходячею монетою». Этим сравнением, отнесенным Тютчевым к Чаадаеву, Дарский пользуется, чтобы определить его самого, как «дело рук и вдохновенья Великого Художника». И подтверждает впечатлением от его личности других поэтов и мыслителей. «Один из величайших лириков, существовавших на земле», написал в одном месте Фет, и он же в другом месте сказал: «Самое воздушное воплощение поэта, каким его рисует себе романтизм». Человек «необыкновенно гениальный», слова о нем Жуковского. Тургенев оставил о нем замечание: «Милый, умный, как день умный», и в другом месте коротко: «мудрец Тютчев»… Толстой, скупой вообще на одобрения выдающихся людей уже долго спустя после встречи с Тютчевым вспоминал «этого величественного, и простого, и такого глубокого настояще-умного старика». И. С. Аксаков вспоминает его, как «стройного, худощавого сложения, небольшого роста, с редкими, рано поседевшими волосами, небрежно осенявшими высокий, обнаженный, необыкновенной красоты лоб, всегда оттененный глубокою думой, с рассеяньем во взоре, с легким намеком иронии на устах, — хилым, немощным и по наружному виду»… «Он казался влачащим тяжкое бремя собственных дарований, страдавшим от нестерпимого блеска своей собственной неугасимой мысли».
В.В.Розанов несправедливо был забыт, долгое время он оставался за гранью литературы. И дело вовсе не в том, что он мало был кому интересен, а в том, что Розанов — личность сложная и дать ему какую-либо конкретную характеристику было затруднительно. Даже на сегодняшний день мы мало знаем о нём как о личности и писателе. Наследие его обширно и включает в себя более 30 книг по философии, истории, религии, морали, литературе, культуре. Его творчество — одно из наиболее неоднозначных явлений русской культуры.
Книга Розанова «Уединённое» (1912) представляет собой собрание разрозненных эссеистических набросков, беглых умозрений, дневниковых записей, внутренних диалогов, объединённых по настроению.В "Уединенном" Розанов формулирует и свое отношение к религии. Оно напоминает отношение к христианству Леонтьева, а именно отношение к Христу как к личному Богу.До 1911 года никто не решился бы назвать его писателем. В лучшем случае – очеркистом. Но после выхода "Уединенное", его признали как творца и петербургского мистика.
«Последние листья» (1916 — 1917) — впечатляющий свод эссе-дневниковых записей, составленный знаменитым отечественным писателем-философом Василием Васильевичем Розановым (1856 — 1919) и являющийся своего рода логическим продолжением двух ранее изданных «коробов» «Опавших листьев» (1913–1915). Книга рассчитана на самую широкую читательскую аудиторию.
«Те, кто читают мой журнал давно, знают, что первые два года я уделяла очень пристальное внимание графоманам — молодёжи, игравшей на сетевых литературных конкурсах и пытавшейся «выбиться в писатели». Многие спрашивали меня, а на что я, собственно, рассчитывала, когда пыталась наладить с ними отношения: вроде бы дилетанты не самого высокого уровня развития, а порой и профаны, плохо владеющие русским языком, не отличающие метафору от склонения, а падеж от эпиграммы. Мне казалось, что косвенным образом я уже неоднократно ответила на этот вопрос, но теперь отвечу на него прямо, поскольку этого требует контекст: я надеялась, что этих людей интересует (или как минимум должен заинтересовать) собственно литературный процесс и что с ними можно будет пообщаться на темы, которые интересны мне самой.
Эта книга рассказывает о том, как на протяжении человеческой истории появилась и параллельно с научными и техническими достижениями цивилизации жила и изменялась в творениях писателей-фантастов разных времён и народов дерзкая мысль о полётах людей за пределы родной Земли, которая подготовила в итоге реальный выход человека в космос. Это необычное и увлекательное путешествие в обозримо далёкое прошлое, обращённое в необозримо далёкое будущее. В ней последовательно передаётся краткое содержание более 150 фантастических произведений, а за основу изложения берутся способы и мотивы, избранные авторами в качестве главных критериев отбора вымышленных космических путешествий.
История всемирной литературы — многотомное издание, подготовленное Институтом мировой литературы им. А. М. Горького и рассматривающее развитие литератур народов мира с эпохи древности до начала XX века. Том VIII охватывает развитие мировой литературы от 1890-х и до 1917 г., т. е. в эпоху становления империализма и в канун пролетарской революции.
«В поисках великого может быть» – своего рода подробный конспект лекций по истории зарубежной литературы известного филолога, заслуженного деятеля искусств РФ, профессора ВГИК Владимира Яковлевича Бахмутского (1919-2004). Устное слово определило структуру книги, порой фрагментарность, саму стилистику, далёкую от академичности. Книга охватывает развитие европейской литературы с XII до середины XX века и будет интересна как для студентов гуманитарных факультетов, старшеклассников, готовящихся к поступлению в вузы, так и для широкой аудитории читателей, стремящихся к серьёзному чтению и расширению культурного горизонта.
Расшифровка радиопрограмм известного французского писателя-путешественника Сильвена Тессона (род. 1972), в которых он увлекательно рассуждает об «Илиаде» и «Одиссее», предлагая освежить в памяти школьную программу или же заново взглянуть на произведения древнегреческого мыслителя. «Вспомните то время, когда мы вынуждены были читать эти скучнейшие эпосы. Мы были школьниками – Гомер был в программе. Мы хотели играть на улице. Мы ужасно скучали и смотрели через окно на небо, в котором божественная колесница так ни разу и не показалась.