О нас - [22]
(... Этот рецепт застрял почему то занозой в памяти, и много лет спустя Таюнь вспомнила о нем снова и с неожиданной трезвостью взглянула на себя и вокруг: "паркет" в ее доме тоже не из дуба, а из линолеума, и дом без родины, без людей, и она без будущего, без мечты даже -- пусть не химия, но тоже ведь -- "эрзац", суррогат, подделка, иллюзия во что бы то ни стало, "как будто бы". И не немецкая военная еда, имеющая в конце концов какое то оправдание, а просто споткнувшаяся давно жизнь, в которой и оправдываться не стоит. Чем одно лучше другого? Но тут же одернула себя: нет! Хотя бы потому, что у "тортов" был такой холодный, наглый розовый цвет каких то несъедобных формул. А вот фламинговые ирисы, гордость ее цветника, "Песня Сольвейг", расцветающие розовато оранжевой зарей -- это настоящее, это, может быть, единственное настоящее в жизни, и если хоть кусочек этого есть в ее картинах... нет, стоит посмотреть вокруг и вздохнуть совсем глубоко -- тогда не колет больше на душе). Но это еще только будет потом, а пока...
... Мертвящая серость чувствовалась во всем, начиная со скупого снега в парке. Посетители кургаузного ресторана говорили мало и приглушенно, только о самых обыденных вещах, оглядываясь на соседей. Кроме "фельдграу" выздоравливающих раненых темновато серыми были пальто и платья остальных. Кроме старух в шляпках двадцатилетней давности, все женщины моложе носили темноватые кашне, повязанные вокруг головы тюрбаном, концами вовнутрь спереди, почти как форма. Выздоравливающие или гости жили в комнатах наверху, а остальные собирались к обеду, медленно появляясь из разных аллей: беженцы отовсюду, разместившиеся по окрестным комнатам, где можно было скипятить себе утром и вечером кружку воды, не больше. На ужин в кургаузе не хватало карточек -- на ужин дома был хлеб с маргарином или без.
Однотонность не ограничивалась ежедневным круженьем по парку, кругами столиков, монотонным обменом полупоклонами с привычными уже, но незнакомыми соседями: "Разрешите взять соль?" "Это место свободно?" Комнаты, в которые расходились потом, тоже были похожими: продолговатыми или квадратными, но все с облезлыми креслами: кровать с периной, кушетка или диван, если на двоих, шкапчик, столик, всегда заставленный мелочами -- работать на нем все равно нельзя, да и нечего... какие то картинки по стенам в тусклых рамках, безвкусные занавески, обезцвеченные стиркой. В комнаты, сдававшиеся беженцам, ставился всякий хлам, это было нудной обязанностью для хозяев, по наряду. Бывшие пансионы были теперь заняты организациями, служащими или ранеными, а комнаты сдавались в семейных домиках около парка, тоже однообразных, с единственно теплой кухней, средоточием жизни. Жильцы приходили в нее только за водой, и многие предпочитали не смотреть на хозяйский стол -- одинокому человеку уже по одному количеству он казался пиршеством.
Впрочем, большинство хозяек все таки клали иногда на блюдечко несколько пончиков или кусок кролика "попробовать". Многословная благодарность и восхищение, а попутно обмен рецептами -- были так же понятны и ненужны, как ответные подарки из сохранившихся еще остатков -- салфеточка, ленточка детям, или немыслимая вуалька и помятый шелковый цветок, которые любили дарить немки -- как раз для квадратной, могучей хозяйки, например, которая и раньше то никогда не носила иных чулок, кроме собственной вязки, для практичности.
В городке было два кино, одно с обтрепавшейся претензией на элегантность; фильмы шли или старые, или казенного военного образца с неизменным героическим содержанием, но скука выстраивала длинные очереди у входов. Когда то предполагалось даже устроить раковину и помост для оркестра в парке, но дальше площадки не пошли. Вообще все претензии на "курорт" ограничивались только живописным озером и действительно громадным, переходящим в старый лес парком, который был пожертвован городку старым графом. Впрочем раньше в базарные дни городок оживал не только в надежде на дачников и туристов, которым и показывать то было нечего, а виллы пансионов только еще строились. Сейчас от былого великолепия сохранились только крохотные каретки, на которых разъезжали окрестные помещики помельче и хуторяне. Для чужого человека съезд этих кареток на площади казался свадьбой, и он оглядывался в поисках невестиной фаты. Но ее не было. Да и лошади были не белыми в яблоках, а простой, добротной породы, гнедой и караковой масти, щеголявшие только хвостами.
Гимназии здесь не было никогда, только две основных школы и одна библиотечка, умещавшаяся в двух комнатах. У окрестных помещиков были свои библиотеки, а жители еще не успели настолько проникнуться цивилизацией, чтобы держать книги для вида. Одни недоумевали, а другие обижались даже, если новые жильцы спрашивали, не найдется ли чего нибудь почитать -- и давали маленькую газетку на четырех страничках, выходившую раз в месяц с объявлениями о кроликах. Эстетические потребности жителей вполне удовлетворялись вазонами на окнах и цветами в садах и палисадниках.
Без психоанализа понять любовь к цветам у этих людей было бы трудно: и уж во всяком случае, не они были виноваты в том, что раз посаженный корень расцветал, скажем, изысканно пышным, до последнего увядающего мгновения царственным пионом; для них пионы росли, как добавление к картошке, и клумбы перед домом полагались, как воск для полов и воскресная булка в праздник. Кроме того, цветы нужны для свадеб, похорон, иногда для больных -- смутное, но обязывающее чувство неосознанной и легко заглушаемой тяги к красоте -крошечному избавлению от зла. Совсем молодая девушка, или старушка может еще помечтать или вспомнить, почувствовать цветок; в промежутке, в котором проходит жизнь, этого некогда делать, мысль сердца вытесняется копеечной мелочностью.
В истории русской и мировой культуры есть период, длившийся более тридцати лет, который принято называть «эпохой Дягилева». Такого признания наш соотечественник удостоился за беззаветное служение искусству. Сергей Павлович Дягилев (1872–1929) был одним из самых ярких и влиятельных деятелей русского Серебряного века — редактором журнала «Мир Искусства», организатором многочисленных художественных выставок в России и Западной Европе, в том числе грандиозной Таврической выставки русских портретов в Санкт-Петербурге (1905) и Выставки русского искусства в Париже (1906), организатором Русских сезонов за границей и основателем легендарной труппы «Русские балеты».
Мария Михайловна Левис (1890–1991), родившаяся в интеллигентной еврейской семье в Петербурге, получившая историческое образование на Бестужевских курсах, — свидетельница и участница многих потрясений и событий XX века: от Первой русской революции 1905 года до репрессий 1930-х годов и блокады Ленинграда. Однако «необычайная эпоха», как назвала ее сама Мария Михайловна, — не только войны и, пожалуй, не столько они, сколько мир, а с ним путешествия, дружбы, встречи с теми, чьи имена сегодня хорошо известны (Г.
Один из величайших ученых XX века Николай Вавилов мечтал покончить с голодом в мире, но в 1943 г. сам умер от голода в саратовской тюрьме. Пионер отечественной генетики, неутомимый и неунывающий охотник за растениями, стал жертвой идеологизации сталинской науки. Не пасовавший ни перед научными трудностями, ни перед сложнейшими экспедициями в самые дикие уголки Земли, Николай Вавилов не смог ничего противопоставить напору циничного демагога- конъюнктурщика Трофима Лысенко. Чистка генетиков отбросила отечественную науку на целое поколение назад и нанесла стране огромный вред. Воссоздавая историю того, как величайшая гуманитарная миссия привела Николая Вавилова к голодной смерти, Питер Прингл опирался на недавно открытые архивные документы, личную и официальную переписку, яркие отчеты об экспедициях, ранее не публиковавшиеся семейные письма и дневники, а также воспоминания очевидцев.
Более тридцати лет Елена Макарова рассказывает об истории гетто Терезин и курирует международные выставки, посвященные этой теме. На ее счету четырехтомное историческое исследование «Крепость над бездной», а также роман «Фридл» о судьбе художницы и педагога Фридл Дикер-Брандейс (1898–1944). Документальный роман «Путеводитель потерянных» органично продолжает эту многолетнюю работу. Основываясь на диалогах с бывшими узниками гетто и лагерей смерти, Макарова создает широкое историческое полотно жизни людей, которым заново приходилось учиться любить, доверять людям, думать, работать.
В ряду величайших сражений, в которых участвовала и победила наша страна, особое место занимает Сталинградская битва — коренной перелом в ходе Второй мировой войны. Среди литературы, посвященной этой великой победе, выделяются воспоминания ее участников — от маршалов и генералов до солдат. В этих мемуарах есть лишь один недостаток — авторы почти ничего не пишут о себе. Вы не найдете у них слов и оценок того, каков был их личный вклад в победу над врагом, какого колоссального напряжения и сил стоила им война.
Франсиско Гойя-и-Лусьентес (1746–1828) — художник, чье имя неотделимо от бурной эпохи революционных потрясений, от надежд и разочарований его современников. Его биография, написанная известным искусствоведом Александром Якимовичем, включает в себя анекдоты, интермедии, научные гипотезы, субъективные догадки и другие попытки приблизиться к волнующим, пугающим и удивительным смыслам картин великого мастера живописи и графики. Читатель встретит здесь близких друзей Гойи, его единомышленников, антагонистов, почитателей и соперников.