Да, учительницы. Это не я один говорю, это много раз повторяли прежде, и новый еще раз повторили теперь, по поводу нынешней выставки, и англичане, и немцы, всего более чувствующие себя ей обязанными. Кто выдумал всемирные выставки, у кого раньше всех блеснула в голове эта идея? Первая всемирная выставка была английская, но сами же англичане никогда не скрывали ни от себя, ни от других, что первые подумали о ней французы конца прошлого и начала нынешнего века. Три четверти столетия тому назад французы вздумали устроить всемирную выставку, где должна была воздвигнуться колоссальная картина искусств, наук, исторической жизни, всяческого творчества и домашнего быта народов земного шара. Но, как не раз случалось с Францией в ее начинаниях, эта грандиозная попытка не совсем удалась при рождении на свет, а новую мысль перехватили и осуществили другие: англичане. Потом, когда начались, наконец, эти всемирные выставки, кто, среди громадной пользы, доставленной каждым отдельным народом всем другим, — кто доставил этой пользы более всех остальных? Все та же Франция. Начиная с 1851 года можно, по признанию лучших и серьезнейших умов Англии и Германии (не говоря о самой Франции), начинать счет новой эры в промышленности и художественном творчестве главнейших европейских народов: так много пришлось перенимать у Франции, так много переустраивать у себя дома в промышленных и художественных учреждениях, школах, нравах, деятельности. Конечно, свет не на Франции клином сошелся, и не достались же ей одной в удел, вроде какой-то монополии, талант и творчество; она тоже, в свою очередь, получала громадную долю пользы от узнанных ею созданий других наций; но у нее вечно была опережающая всех способность — тотчас же пустить в оборот новый материал и добыть из него столько процентов, сколько навряд ли извлекают другие.
И во-первых, чтобы начать хоть с маленького конца, Франция научила Европу тому, с какою стройностью и красотой должны являться, на глаза всем, предметы, в том или другом отношении примечательные. Она научила, как можно и должно расставлять, раскладывать и развешивать массы предметов, назначенных для зрелища народных масс. Еще в прошлом столетии, в блестящих галереях парижского Пале-Рояля началось это учение: в Париж ведь целый свет ехал тогда любоваться и тратить деньги. И вот блеску и красоте внешней обстановки стали учиться у французов сначала англичане, а потом немцы. Франция мало-помалу выдрессировала другие нации, и европейские выставки превратились во что-то элегантное и красивое, начиная от базаров промышленности и от громадных магазинов, где из-за зеркальных окон с ворота величиною глядят тысячные шали, ковры, люстры, бриллианты и кружева, и до маленьких лавчонок, где сквозь маленькие рамы, выглядывают гирлянды нитяных мотков, пуговиц и стеариновых свечей. Впоследствии, когда приспело время всемирных выставок, Франция опять взяла указку в руки и стала опять учить, как надо постоянно во всем быть элегантным, стройным и красивым, от самых громадных групп и до самых маленьких пучков и связок, как не надо ничем пренебрегать, а напротив, на все обращать внимание, все соображать и улаживать, и постоянно думать о том, как бы подействовать на художественную струнку в каждом человеке. Вот в этом-то отношении парижская выставка 1867 года была истинным chef d'oeuvre'ом, a венская, нынешняя, тем и значительна, что последовала чудесному примеру и доказала, что французские уроки пошли Европе впрок.
Как! — воскликнут многие, — да стоит ли говорить о такой мелочи, как раскладывание, расставление и развешивание товаров! Но дело в том, что совершенен каждый предмет только тогда, когда доходит до степени изящества, художественности, и нынешние люди понимают это в такой степени, что высшею наградою в любой группе явились не «диплом за достоинство», не «медаль за достоинство» или «за усовершенствование», наконец, даже не сам «почетный диплом» (это были награды сравнительно низшие), а везде и во всем — медаль «за художественность». Многие у нас еще этого не только не оценивают, но даже не понимают, даже знать не хотят, и вот отчего очень часто можно было видеть в разных местах русского отдела то же самое, что и в американском (ведь американцы тоже покуда порядочные прозаики): превосходные естественные или промышленные материалы, но до того безвкусные или до того безвкусно или неуклюже представленные, что никакое внимание не способно на них остановиться и увидеть в них предметы, достойные современной жизни. Нужно, чтобы чья-то другая, более художественная и взрослая, рука прошлась по ним и дала им окончательную форму или выставила их в настоящем свете. Какой именно облик и какая форма представления будет у предметов, у каждого в отдельности или группами — это не все равно, это не такое условие, через которое можно безнаказанно перескочить.
Есть еще пропасть людей, которые воображают, что нужно быть изящным только в музеях, в картинах и статуях, в громадных соборах, наконец, во всем исключительном, особенном, а что касается до остального, то можно расправляться как ни попало — дескать, дело пустое и вздорное. Что может быть несчастнее и ограниченнее таких понятий! Нет, настоящее, цельное, здоровое в самом деле искусство существует уже лишь там, где потребность в изящных формах, в постоянной художественной внешности простерлась уже на все сотни тысяч вещей, ежедневно окружающих нашу жизнь. Народилось настоящее, не призрачное, народное искусство лишь там, где и лестница моя изящна, и комната, и стакан, и ложка, и чашка, и стол, и шкаф, и печка, и шандал, и так до последнего предмета: там уже, наверное, значительна будет и интересна, по мысли и форме, и архитектура, и вслед за нею и живопись, и скульптура. Где нет потребности в том, чтобы художественны были мелкие, общежитейские предметы, там и искусство растет еще на песке, не пустило еще настоящих корней; там оно покуда — аристократический гость, изящное препровождение времени привилегированных, исключительных индивидуумов, иной раз талантливых и достойных всего нашего почтения, но горами отделенных — быть может, еще надолго — от массы народной. Они еще только блестящие выродки.