Словом, не тюрьма, а научная командировка. Правда, Билярчик держался замкнуто. А потом он в камере стал воображать, что ловит рыбу.
Третий же сокамерник был единственный украинец меж трех евреев, которых и среди начальства тоже было порядочно, — легко можно было впасть в антисемитизм, если бы я не видел множества “нечистых” и среди арестованных. А Львович учился в Швейцарии, вернулся в Россию после Февральской революции. В путче левых эсеров он не принимал прямого участия, но был в Большом театре во время съезда, и, по его словам, это был маленький шантаж, после чего Дзержинский и Спиридонова возвращались в одной машине.
Человек говорил с самой Спиридоновой, видел Ленина, Дзержинского — для этого стоило посидеть в тюрподе! По его же словам, Блюмкин чуть ли не возглавлял где-то за рубежом нашу разведку и, вернувшись в Союз, позвонил Радеку и передал привет от Троцкого. Тот, подозревая провокацию, позвонил Ягоде, и судьба этого авантюриста была решена. Такая антисоветская каша подсказывала, что нынешняя бдительность имеет основания, но… при чем здесь мы?
Скоро Волчек преподнес мне сюрприз: в кабинете сидели мои родители. Я приободрился, надо было их поддержать. Родители держались тоже довольно бодро, я лишь через много лет понял, чего им это должно было стоить! И вдруг мама ко мне обращается с недоумением: “Почему же ты ничего не подписываешь? Они (указывает на следователя) говорят, что если бы ты подписал, тебя бы сейчас же выпустили”. Я сразу вспылил: “Не лезь не в свое дело!” И не успел я опомниться от собственной грубости, как папа меня поддержал: “Нам не надо вмешиваться, он умнее нас и знает, что делать”. И заплакал. Только после освобождения я узнал, что Волчек их сам вызвал, предложил, чтобы они на меня воздействовали.
Ну, папочка, здесь ты меня окончательно изумил! Ты всегда говорил о своих родителях с такой благоговейностью, что я просто оседал от скуки. А раз и ты мог сорваться на грубость, значит, я могу любить тебя как равного! А не чтить как совершенство, тайно выискивая несовершенства. Но где же ты сам, наконец? Мне столько нужно тебе сказать!
Я погасил настольный прожектор и, встав со стула, обратил взгляд в непроглядную тьму. Когда глаз начал кое-что различать, я увидел силуэт отца на своей кровати. Задохнувшись от радости, я шагнул к нему, и он тоже приподнялся мне навстречу.
Это была моя собственная тень, сотворенная июньскими золотыми небесами. В которых тянулись несколько подсвеченных адским пламенем тучек, разлохматившихся словно отцовская борода той последней поры, когда он начал преображаться в сионского мудреца.
А за окном меня встретила колючая проволока…
Такими, стало быть, суровыми средствами отгородился от нашего двора соседский банк “Санкт-Ленинград”, на днях повесивший третью гробовую доску: в их кассовом зале выступал Иван Алексеевич Бунин. Всем хочется аристократической родословной…
Значит, и потомки Волчека клюнут на этот крючок. Это, папочка, я тебе обещаю!
Но расплакавшийся дед Аврум — этой занозе еще предстояло долго нарывать: ведь всей своей кряхтящей согбенностью он вечно выражал одну лишь усталую примиренность со всеми прошлыми и будущими испытаниями. И сам отец бесконечно изводил меня его еврейской мудростью: мы маленький народ, мы должны терпеть, терпеть, терпеть…
Но вот же и он не утерпел.
Вскоре у Волчека появились самые достоверные сведения о моем участии вконтрреволюционной(и через десятки лет пробирает мороз) организации. Об этом ему поведал профессор нашей кафедры Лозовик, читавший историю Древнего мира, — добродушный человек, далекий от политики, носивший прозвище Перикл. Но так как я оставался глух к советам Волчека не ухудшать свое положение, то из чистой любезности он принялся мне подсказывать: в деканате по утрам Лозовик, с 1904 года член партии меньшевиков, притворно порвавший с нею в 1918 году, вел со мной контрреволюционные разговоры и таким путем вовлек меня в контрреволюционную меньшевистско-троцкистскую организацию. По его поручению я должен был создать боевую террористическую организацию для убийства Косиора и Постышева и с поручением справился — далее в списке шли мои друзья и коллеги.
Через тридцать с лишним лет наша родственница, бывшая монашенка, Мария Ивановна Ковальчук, она же баба Маня, рассказывала нам анекдот-быль в том же духе. В 1937 году арестовали, а затем уничтожили весь монастырь. Мария Ивановна, на ее счастье, в это время была у больной своей матери, а позже ей передавали о допросе восьмидесятилетней монахини Доманьи: “Вы в подполье работали”. — “Никогда я в подполье не спускалась, старая я. А за картошкой Паша лазила, она моложе”.
Баба Маня и в свои за девяносто не дожила до отрешенности: ее бессмертие всегда было при ней. Перестреляли всех ее сестер — так при Ироде и не такое бывало. Скрюченная, словно вырезанная из корневища каким-нибудь Коненковым или Эрьзей, улыбаясь, она вспыхивала юной радостью. Такая улыбка на твоем лице, папочка, всплывает у меня только из самой детской памяти…
Когда же ты потерял эту улыбку?!.
Такое обвинение меня просто повеселило — Лозовик террорист! Этакий Савинков! Вот посмешу друзей!