Редкостную по накалу злобу испытывал революционер Матвей Кудеяров, сотоварищам своим описывая мелкобуржуазное лакейство обывателей; бешенство исказило его почерк, а кляксы на листах писчей бумаги виделись мне брызгами, клочьями пены припадочного больного. Унизительным и оскорбительным казался ему факт мирного сожительства простого люда с носителями верховной власти, мыльными пузырями лопались идеи о вековой ненависти народа к душителям свободы, которых можно было обычнейшим перочинным ножиком пырнуть в вагончике. Обыватели и буржуйчики угрожали самому существованию Матвея, и под мещанские ноги их еще упадут заряды взрывчатых смесей. Прийти к простому выводу о конституционной монархии революционер Матвей не мог и с еще большим упорством пропагандировал революцию, не забывая о парочке с лыжами. Отныне у марксиста Кудеярова область применения теории расширилась, класс эксплуататоров определялся теперь не доходами, а произвольными понятиями, под них и подпадали беззлобно шутившие в вагончике лавочники и тот тупой лондонский люд в пабах, который поклонялся королю Георгу Пятому.
Три дня у Варшавского вокзала так и не сомкнули теорию с практикой, Гражданская война тем более. Корявая явь никак не влезала в безразмерные термины идеологии, народ не хотел жить по канонам социализма, а при попытках приспособиться к нему впадал в чудовищные заблуждения, норовил национализировать не только банки, но и женщин, преимущественно молодых. Страх начинал испытывать Матвей Кудеяров перед чудовищем, имя которому — народ, и страх обуял его, когда он, член Реввоенсовета, заперся в кабинете бывшего городского головы и сидел перед шашкой, коею награжден был его младший брат за геройство, проявленное на войне, где он сражался “за веру, царя и отечество”. Петухи уже прокричали, когда Матвей принял историческое решение, приказано было: шашку утопить в Волге, а дом, где свила гнездо белогвардейская сволочь, поджечь вместе с обитателями его.
Таким решением хотел он избавиться от страха. От скрежета в оголенно-чуткой душе, когда она выдиралась из жесткой колючей философской шкуры. Гимназист, в лавке помогавший отцу, прямым и честным взором смотревший на мир, — вещественный этот мир, понятный, но не отвечавший ему взаимностью, он отверг; и тот же гимназист Матвей вопил, стенал, бился в истерике, едва он начинал вгонять с детства ему знакомое в категории социалистических теорий. Надо было решаться: либо вещественный мир есть реальность, данная ему в ощущениях, либо бытие человечества не что иное, как перечень указанных в философском словаре терминов. Страшно было подумать вообще о таком четком видении мира, ведь придет другое поколение, введет новые слова-термины, отменит старые — и что же? Да то, что жизнь прожита впустую, в погоне за призраком, и чтоб такого смертельного удара в спину не произошло, свою философию Матвей и сотоварищи его немедленно объявили последней, завершающей теорией, окончательной, бессмертной! Такова была власть страха.
Родительский дом запылал поутру, за ним и другие дома. Отречение от старого мира (в полном соответствии с “Интернационалом”) уходило корнями в первобытно-общинный строй, как уверял позднее Матвей очередную невесту, будущую вторую жену; добывание огня трением палок, сожжение культовых символов, полыхание пожаров на необъятных просторах России — вот они, узловые точки истории, которая создавала нового человека. Беда была в том, признавался он бывшей курсистке, что старый человек не хотел умирать — тот самый индивидуум, что просил удовольствий, требовал подкормки и до бешенства доводил Матвея своими мелкобуржуазными прихотями, верой в какого-то боженьку, а попов Матвей не то что презирал, а жутко ненавидел, потому что попы умели в проповеди соединять церковную теорию с практикой; по той же причине Матвей причислял себя к интернационалистам, ибо раз все эксплуататоры одной империалистической масти, то и эксплуатируемые обязаны забыть о своих национальностях. Народ Матвей никогда не называл “народом”, обязательно в связке: “наш народ”, “советский народ”. Он его ненавидел, а сестер и братьев своих не признавал родными по крови, свойству, землячеству или гражданству. Первая жена умерла, это я установил точно, дети ее рассеялись по стране и ни разу в беде не попросили отца о помощи. На трех сынов от второго брака посматривал с подозрением, чуя какой-то подвох в самом факте их появления на свет; они отвечали отцу взаимностью, дружно сменили фамилии, что их не уберегло: Соловки, Беломорканал и удушение в камере. Фигурально выражаясь, выи свои они так и не склонили перед уже заострившимся топором пролетарской справедливости. Жил Матвей с третьей женой в Доме правительства на Серафимовича, жена (вторая) от него своевременно ушла, соседей по лестничной площадке (тоже ведь — народ!) возненавидел, перебрался на дачу, но и там не доверял пришельцам; исхудавший и желтый, лежал он на веранде, иссыхающую руку держа на ложе охотничьего ружья... Там и скончался. А померши, не мог воспрепятствовать учиненной подлянке: тело не кремировали, а сунули в землю на кладбище, где народу полным-полно и к тому же рядом с оградкой частенько похаживали граждане с низменными интересами...