За что ж? ответствуйте: за то ли,
Что на развалинах пылающей Москвы
Мы не признали наглой воли
Того, пред кем дрожали вы?
За то, что в бездну повалили
Мы тяготеющий над царствами кумир
И нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир?..
(III, 270)
Ценой искупительной жертвы Россия вновь спасла Европу от порабощения — таков ее «высокий жребий», как сказано было еще в 1821 году в стихотворении «Наполеон» по поводу тех же событий («Хвала! он русскому народу / Высокий жребий указал...» — II, 216). А в сохранившихся отрывках десятой главы «Евгения Онегина» по тому же поводу употреблено ходячее выражение «русский бог» (VI, 522), которое иначе нельзя здесь понять как провиденциальную силу, ведущую Россию по ее пути и предопределившую чудесный поворот в войне с Наполеоном. Интересно, что возникло это выражение в такой же переломный момент истории — оно «приписывается Мамаю после поражения на Куликовом поле»21, то есть в тот именно момент, когда назначение России, как понимал его Пушкин, обнаружило себя со всей очевидностью.
У Пушкина не было мании величия России, не было у него идеи панславянского православного гегемонизма, возникшей в 1840-е годы у Тютчева, не было мечты об экспансии русской идеи в Европу, какая родилась в 1910-е годы у Бердяева. Воспринимая пушкинскую мысль о России из сегодняшнего дня, поверх прошедшего XX века, можно сформулировать ее так: Россия призвана изживать историческое зло, закрывая от него Европу и принимая удар на себя. Пережитые нами грандиозные трагедии новейшей истории подтверждают прозрения Пушкина и заставляют вспомнить его фразу из письма К. Ф. Толю от 26 января 1837 года (накануне дуэли): «Гений с одного взгляда открывает истину» (XVI, 224). Говоря об исторической жертве, Пушкин обсуждал и вопрос цены — знал бы он, какую цену заплатила Россия за спасение Европы от фашизма! Поворот немцев под Москвой зимой 1941 года лежит в том же иррациональном поле провиденциальных чудес, что и перелом в Отечественной войне зимой 1812 года, — тут уж точно проявило себя историческое назначение России, потому что случилось невозможное, и вновь мы вопрошаем: кто нам помог — зима иль «русский бог», но, вопрошая, напомним, что оборона Москвы обошлась в 500 000 человеческих жизней, Берлинская операция весной 1945 года стоила примерно столько же. Поглотив своими просторами гитлеровскую армию, а затем обескровив ее на возвратном пути, мы навязали спасенным народам Восточной Европы другое зло — свой социалистический строй, но в конечном итоге изжито это историческое зло было тоже Россией.
Коммунистическая идея, пришедшая в Россию из Европы, здесь, на наших просторах, нашла применение и через нас распространилась в Азию. Семьдесят лет советской власти — еще одна жертва России на алтарь всемирной истории. Сейчас, когда русский эксперимент окончен, можно оценить его с этих позиций — как бы ни были сильны коммунистические и социалистические идеи в Европе, их воплощение во власть в сегодняшней Европе невозможно. Россия взяла это зло на себя, продемонстрировав всему миру коммунистическую идею в действии. Благодаря России цивилизованный европейский мир получил прививку от коммунизма. А для нас, как и в XIII — XV веках, это вновь означало остановку, замедление в развитии, отчуждение от ценностей цивилизации, потери человеческих жизней.
Возвращаясь к пушкинскому утверждению, что «Россия <...> есть судилище, приказ Европы», мы можем теперь его прокомментировать: эту возможность и это право обеспечил нам наш особый, отдельный от Европы, но неразрывно связанный с нею путь; наша вненаходимость и жертвенность по отношению к Европе, таинственно предуказанные нам Провидением, делают нас «великими судьями», определяют те самые «беспристрастие и здравый смысл наших суждений касательно того, что делается не у нас».
Но не менее поразительна и не меньше нуждается в комментарии еще одна странная, казалось бы, мысль Пушкина, также оставшаяся в черновиках, на французском, среди записей 1835 года: «Освобождение Европы придет из России, ибо только там предрассудок аристократии совершенно отсутствует. В других странах верят в аристократию, одни — чтобы ее презирать, другие — чтобы ее ненавидеть, третьи — чтобы извлекать из нее выгоду, тщеславие и т. п. — В России ничего подобного. В нее не верят, вот и всё» (перевод с франц. — XII, 485). Почему Пушкин придает такое значение неверию в аристократию, что связывает с этим ни много ни мало как освобождение Европы? Вспомним, что он полагал изучение аристократии главным предметом для историка России («Второй том „Истории русского народа” Полевого»); вспомним, что Россия, по его мнению, миновав феодализм, вошла в период губительной аристократической власти, с трудом побежденной самодержавием («Некоторые исторические замечания»). Исходя из общей логики пушкинской исторической мысли, можно понять, что и в этом отношении Россия, по его мнению, изжила историческое зло — аристократическое правление, неминуемо несущее рабство народу («О дворянстве»), и теперь, освободившись, может способствовать освобождению Европы. Как способствовать? По-видимому, примером надсословной, просвещенной и человеколюбивой монархии. Мы вернулись к триаде «свобода, просвещение, монархия», составляющей основу пушкинских представлений об идеальном государстве, свободном от социальных противоречий.