Захмелевшая, а поэтому по-особому искренняя родня стала любовно шуметь:
— Нет у Колюни никаких медведей!
— Есть! Там, в чаще…
— Да какие там медведи! Просто древние лохматые люди, и у всех лица наших девок!
— Какая чаща! Два тополя под окном у Колюни-то, и всяко-всяко он их представляет: то в снегу, то вороны обсели…
— То свинья роется!
— Ха-ха-ха!
— Нет, хрюшки не было! Было бабье лето…
— С хрюшкой картинку в Выжигино увезли вместе с Полькой Косых, которую отдали за Ваську Африкантова, он еще горевал, что у него детей нет, поехал в район на базар, купил часы, обмыл их, его избили, сейчас все время радуется, что живой.
Потянулась Грушенька за кружевной шалью и мельком увидела в маленьком потемневшем зеркале рядом с рукомойником ненавистное лицо — свое собственное. Годы не могли соскоблить красу, которая принесла столько несчастья. А что всех Савельевых спасли эти вишневые глаза, эти белые литые зубы (за вычетом одного, сломанного о черемуховую косточку), — совсем не утешает.
— Ну пошли, моя царица, пошли.
В горнице завелись петь “Не было ветра, не было ветра, да вдруг навеяло” — и тут же бросили. Молча наблюдали, как уходили супруги Лучниковы. Некоторые бабы думали: Груньке-то повезло с ее непьющим кочетом. Клюкнул смешной стакан браги, уважил, а она-то поднабралась.
А Никита прикидывал: вот бы тебя, Лучников, ненароком какое-нибудь болото засосало. Но ужасно крепко стоит за таких власть, и всем болотам приказано не вредить “кумунистам”.
Однако до телефонных проводов эти указания не дошли, и они без разбора пропускали все. Вот, например, такое:
— Алло! Это Чур? Небылое с вами будет говорить.
В голове Лучникова запело море и заплясали невиданные звезды, он бросил трубку обратно на рычаг. Потирая потные руки, он выговорил себе: зачем у Савельевых бражки принял — не те уже годы! Вот и сердце то стрекочет, то бухает.
— Ну, Осип, Осип, что ты переполошился, — вполголоса обратился Лучников к себе. — Это все примерещилось, ничего не было. Небылое? Что за небылое? Что оно может сказать, коли его нет? А с другой стороны: зачем я все-то иконы повыбрасывал? Один лик хотя бы надо в столе держать для такого случая.
В детстве он целый год ходил в церковную школу, и там учили, как защищаться: это нужно обращаться ТУДА! И он напрягся, но всплыло что-то отрывочное: отче наш… но избави нас от лукавого. Телефон опять затрезвонил:
— Чур! Ответьте Небылому! Соединяю, — и дальше захрипело в ухо: — Передайте Никите Савельеву! Это звонит кореш Виктор Князевич. Мой адрес: Небылое, до востребования.
— Передам! Передам! — зачастил Осип, так что даже когда телефонистка объявила: “Ваше время истекло”, он продолжал кивать: — Князевич! Князь!
16 июня 1980 года — через день после золотой свадьбы — у Осипа остановилось сердце. Был он в тот день с утра уже какой-то странный, смотрел вдаль, но все-таки пошел в магазин за хлебом, а вернувшись, спросил у жены:
— Видела, у клуба мне памятник поставили? Шея неохватная в точности моя.
Грушенька все поняла. Она сегодня видела во сне, что листья у подсолнухов металлические и звенят, когда ветер дует. Осип лег подремать средь бела дня, чего никогда не делал, и временный сон перешел в вечный.
На поминках в сельсовете изрядно народ выпил, и лидер комсомолистов Герка Африкантов (который в конце концов пробился в жизнь через Ваську Африкантова и жену его Полину) пустился в рассуждения:
— Уходит эпоха! Осип Петрович, пухом ему земля, был таким правоверным коммунистом, что на его фоне остальные казались чуть ли не диссидентами…
— Правоверный, как же, — бормотала Грушенька, то есть давно уже Аграфена Петровна, капая слезами в кутью.
Хотелось вскочить, брякнуть стаканом о стол и рассказать, как этот твердокаменный коммунист вычеркнул из списков на раскулачивание ее семью, и вот живут все Савельевы за счет ее… Но на всякий случай еще плотнее сжала губы.
Придя домой, она увидела плачущего Колюню, небритого, размазывающего соленую воду по сивой щетине (остальные дети жили отдельно).
— Эх, сыночек, знаешь, почему ты на свет появился?
И рассказала ему все: как приехал Осип изводить чурян для всеобщего счастья, как сломала она зуб черемуховой косточкой… Колюня увидел: все краски вокруг поднялись со своих мест и улетели в бесконечную черную трубу.
— Золотая моя! Страдалица! Как же ты прожила все эти годы?
— Так, прошуршала. — Помолчав, Грушенька искала, искала и нашла: — Осип никогда на меня голоса не повысил.
Она легла подремать, а Колюня спохватился, что закончились клеенки. На другой день Аграфена Петровна спрашивала сына:
— Зачем же ты из своей новой рубахи спину вырезал? Вон отцовских рубах сколько осталось — малюй-замалюйся своих картинок!
Колюня не мог ей рассказать, почему он не смел прикоснуться к отцовской одежде, и только твердил: понял, но клеенок-то надо запасти.
Стал он с этих пор мазать красками по-новому. Мазал и шептал: эх, отец, отец! сколько мне нужно через свою руку картин в этот мир выпустить, чтобы… Он сам не знал, какое выбрать “чтобы” — то ли забыть, то ли простить.
Раньше он только деревья рисовал и людей под ними. А теперь людей как отрезало, а деревья начали на картинах ходить, летать и даже свадьбы справлять. У дерева-невесты фата из тополиного пуха улетела за горизонт. А у дерева-жениха во-от такой сучок был, так что финны заахали, закачали белобрысыми головами.