Еще один шаг, и он оказался прямо перед ней! Его страшные светящиеся глаза то расширялись, то сужались в ужасном трепете. Луна скрылась, тени поочередно промчались над окнами. Она в последний раз с очарованием взглянула на освещенное лунным светом лицо. Матерь Божья! Это же… Тень накрыла их, и остались лишь сверкающие глаза и тусклый дрожащий силуэт. Он скорчился перед ней, как кошка припадает к земле своим колеблющимся телом перед прыжком, забирающим жизнь своей жертвы.
В следующее мгновение безумное существо прыгнуло. Но как только дрожь охватила согнутое тело, Элоиз собрала все силы для единственного рывка в отчаянном ужасе.
— Жан, остановитесь!
Существо склонилось над ней, остановилось, нежно бормоча что-то себе под нос, а затем членораздельно и твердо, как ученик на уроке, произнесло единственное слово: «Chantez![1]»
Элоиз, не колеблясь, запела. Первым, что ей припомнилось, была старая провансальская песня, которая всегда нравилась д’Ирье. Пока она пела, бедное обезумевшее создание лежало, сжавшись у ее ног, отделенное от нее лишь парапетом хора. Его расширяющиеся и сужающиеся глаза на миг перестали двигаться. Когда песня затихла, возобновилась ужасная дрожь, указывающая на то, что он готовится к смертельному прыжку, и она запела снова — на этот раз старую «Pange lingua», звонкая латынь которой звучала в пустынной церкви, словно голос мертвых столетий.
И так она пела еще и еще, час за часом — гимны и chansons, народные песни и кое-что из комических опер, и бульварные песни, чередующиеся с «Tantum ergo» и «O Filii et Filiæ». Сами песни не имели большого значения. Наконец ей показалось, что не имеет значения и то, поет ли она или нет. Пока ее разум кружился вихрем в бурлящем водовороте, ледяные руки крепко сжимали поручень, единственную опору ее умирающего тела. Она не могла расслышать ни слова из своих песен, тело оцепенело, горло иссохло, губы потрескались и кровоточили, она ощущала кровь, капающую с подбородка. И она продолжала петь, пока желтые трепещущие глаза держали ее, словно в тисках. Если бы только она могла продержаться до рассвета! Должно быть, рассветет уже скоро! Окна серели, снаружи хлестал дождь, она уже могла разглядеть детали всего ужаса перед собой. Но ночь смерти становилась сильнее с приходом дня, чернота охватила ее, она больше не могла петь, ее истерзанные губы сделали последнее усилие, чтобы произнести слова «Матерь Божья, спаси меня!», но ночь и смерть разрушительной волной обрушились на нее.
Ее молитва все-таки была услышана: наступил рассвет, и Полу отпер вход с крыльца для отца Августина как раз в момент последнего вопля агонии. Помешанный вмиг перескочил через свою жертву и налетел на двух мужчин, замерших в немом изумлении. Несчастного старика Полу повалило на пол, но отец Августин, молодой и мужественный, ухватил дикого зверя со всей своей силой и энергией. Тот скорее утащил бы его с собой, — ведь никто не мог бы противостоять животной ярости человека, у которого не осталось убеждений, — вот и внезапный порыв не сдержал безумца, который одним движением отбросил священника в сторону, и, проскочив в дверь, исчез навеки.
Спрыгнул ли он с утеса в то холодное влажное утро? Был ли обречен на скитания, словно дикое чудовище, пока не будет схвачено, чтобы тщетно биться о стены какого-нибудь убежища, как безвестный сумасшедший нищий? Никому неизвестно.
Поселение Понтиви было очернено печальной трагедией, и церковь Нотр-Дам-де-О снова погрузилась в тишину и одиночество. Каждый год отец Августин проводил мессу за упокой души Жана д’Ирье, но больше не осталось никаких воспоминаний об ужасе, сгубившем жизни невинной девушки и седой матери, скорбящей по своему мертвому мальчику в далеком Лозере.